Страница 54 из 56
В это время из другой комнаты вышла и сорока, скача по полу и держа во рту апельсиновую корку.
— Вот она, злодейка, — сказал добродушно старик.
Все грозное судилище рассмеялось. Смеялся и Феофан Прокопович, но с досадой.
— Геть видсиля, дурни! — затопал на своих друзей старик и выгнал их в другую комнату.
Потом, снова подойдя к аналою и взяв перо, он задумался. Вероятно, ему вспомнилась Малороссия, потому что, подумав немного, митрополит сказал:
— Так, так, припамятовал... Дай Бог память — стар становлюсь, забываю... Да, так. Был у меня Левин в Нежине и просил о заступлении к генералу Ренну, понеже он, Левин, в то время, не ведаю в каком деле был арестован и шпага у него снята, и по моей просьбе шпага ему отдана была по-прежнему.
И взяв перо, он дрожащею рукою вписал все это в свое показание и подписался.
Головкин взял подписанное, повертел в руках и, метнув своими светящимися гнилушками в Феофана Прокоповича, потом в Ягужинского, обратился к Яворскому с такою медовою речью:
— Ваше высокопреосвященство! Мы радуемся радостию великою, что Богу угодно было, в лице твоей святыни, оправить своего служителя пред лицом его императорского величества во взведенном на твою святыню недостойном поклепе. Но дабы убелить паче снега верность твою пред его величеством, подобает уличить пред твоею святынею богомерзкого клеветника и хульных слов огласителя, онаго Левина. Поставим его пред тобою, и да поразит его Божий гнев, аки Анания и Сапфиру.
Митрополит понял, к чему клонилась эта сладкая речь.
— Вы хотите поставить меня с ним на очную ставку? — сказал он. — Да будет воля Божия.
— Нет, не на очную ставку, ваше высокопреосвященство, а ради улики мерзких дел онаго Левина.
— Делайте, что вам велит совесть, — сказал старый святитель и сел на прежнее место.
Дали знак, чтоб ввели Левина. Он был приведен раньше на митрополичий двор.
Ввели и Левина. Судьи, которые еще недавно пытали его и дивились необычайной силе воли, светившейся в каждой черте лица, теперь не узнавали его. Он вошел в глубоком смущении. Никому не кланяясь и не глядя ни на кого, он подошел прямо к Стефану Яворскому, звеня кандалами, и, став на колени, поцеловал край его одежды с таким благоговением, как бы прикладывался к образу.
Митрополит молча благословил его.
Поднимаясь с полу, Левин робко взглянул на старика. Старик плакал.
Левин не выдержал. Все тело его затряслось так, что зазвенели железа, и он, припав лицом к ногам митрополита, в исступлении заговорил:
— Лобзания мои да будут гвоздьми, ими же пригвождены имуть нози твои святые ко кресту страдания. Слова мои да будут венцом терновым на главу твою честную, отче! Слезы мои да будут оцтом, им же напою я уста твои кроткие! Сердце и ребра твои я, окаянный, копием неправды прободу и голени твои хулою на тя преломлю, старче Божий!
Все с удивлением смотрели на фанатика. Он продолжал валяться у ног митрополита, звеня кандалами в судорожных движениях.
— Встань, сын мой, — кротко говорил старик. — Обличай меня.
Левин встал.
— Слушай ответы архиерея, — громко сказал Ягужинский.
И начал читать показания митрополита. Левин слушал, не поднимая глаз.
— Архиерей утверждает, что ты показал на него ложно, — сказал Головкин по окончании чтения.
— Не ложно показал я, а сущую правду, — отвечал Левин с прежнею энергиею.
— И утверждаешься на первом показании?
— Утверждаюсь.
— И на том стоишь, будто архиерей называл царя Петра Алексеевича антихристом?
— Стою и стоять буду!
— Ни от одного слова не отрекаешься?
— Нет! Нет! Нет!
Феофан Прокопович видимо прятал свои торжествующие глаза... «А! Попалася старая лиса!..»
— А ведаешь ли ты, какими муками ты мучен будешь за твои хулы? — спросил Ягужинский.
Левин посмотрел на него с удивлением.
— Я ищу мук, а ты мне грозишь ими! Молю о чаше меда, и ты сулишь мне ее. Давай же скорей! Вот мои руки, — и Левин вытянул их, — вылущивай кости из кожи, отделяй сустав от сустава, вытягивай жилы мои, аки струны, и струны сии будут греметь хвалу Богу Вседержителю! Га! А они стращают меня муками, мучьте же меня больше! Мучьте святое тело архиерея Божия, вы недостойны ступать вашими ногами по той земле, иде же его честные нозе ходят! Зовите мучителей, слуги антихристовы!
Он прошел в такое исступление, что его тотчас же вывели.
***
Ночь. Каземат тускло освещен ночником. За решеткою казематного окна слышны мерные шаги часового. Левин сидит у стола, опустив седую голову на руки.
— Матушка! Матушка! Видишь ты славу мою? — говорит он тихо. — Тело мое болит, кости ломят во мне, а я радуюсь духом... Дожил... Доживу ли до последней славы.
Он вспоминает последнюю очную ставку с старым митрополитом.
— Отче святой, прости, прости меня! Мукам отдаю я тело твое ветхое... Я хочу вместе с тобою стоять одесную Бога Вседержителя...
Он помолчал и, взглянув в оконце, увидал, что ночь уже на исходе, восток алеет, воробьи за окном чирикают, ласточки проснулись.
Жаль ему чего-то стало.
— Али мне прошлого жаль, по младости встосковалась душа? Нет, не жаль мне младости, не воротишь ее. Не почернеть моей головушке седой, не потечи быстрой речушке вспять. Али мне Ксенюшку жаль неповинную? Да и ее не воротишь, и к ней дороженька заросла, а может, она и гробовой доской прикрылася... Али об Евдокеюшке душенька моя восплакала? Нету, рассыпалася она золою по лесу, в дыму ее тело девичье развеялося... А все он, лиходей мой, заел жизнь мою... Одного жаль мне — старца Божия, архиерея кроткого... Плакал он сегодня, глядючи на мое окаянство. Тяжко мне было видеть персону его благую, благолепную... А как и его поведут на плаху, на поругание? Нет, сниму с него оговор, завтра же пойду в тайную и сниму...
Все алее и алее становится восток... Утро заглядывает в тюремное оконце... Скоро день заглянет...
А ему что до этого? День, ночь, жизнь, смерть — все это для него чужое... все пропало... наступает вечность...
Жаркий летний день заглядывает в казематное оконце. Железные решетки не мешают солнцу, не мешают жизни врываться в тюрьму...
А для него нет уж жизни и солнца нет, не надо ничего.
Он был в тайной. Снял оговор с митрополита...
Чего ему это стоило! Он снял оговор на дыбе... под 25-ю ударами палача, все вынес за доброго старичка, и ему теперь легче... Все кости переломаны, вся спина сплошною раною стала, а легче!
— Непостижима ты, душа человеческая! — думается ему. — Легче мне... мама! Мама! Я к тебе хочу... я плакать хочу, так, как маленьким плакал... Нет, не сумею уж так плакать...
— Господи Исусе Христе сыне Божий, помилуй нас! — слышится голос за дверью.
— Аминь.
Входит монах.
— А! Это ты, Решилов... Опять пришел увещевать меня?
— Да, ищу твоего спасения.
— О! Иуда, вотще трудишися... Поди к моим мучителям и скажи им последнюю волю мою... Коли меня выпустят отсюда, я пойду по лицу земли российской и во всех градах и на путях кричать и порицать царя злыми словами буду и новую веру осуждать на всех стогнах и распутиях, дабы народ ужасался... И ныне, при тебе, в очи твои лукавые взирая, вашего антихриста злыми словами стократы порицаю, и новую вашу неправую веру осуждаю, и тело, и кровь Христову, что неправые попы дают за истинное тело и кровь его, спасителеву, не приемлю, а иконы ваши на генеральном дворе идолами называю, потому что у образа Спасителя не написана рука благословляющая, а у образа Пресвятой Богородицы Младенца не написано, а у образа Иоанна Предтечи благословляющей руки не написано... И то — знамение антихристово... Он пришел, знай это... Ведай и сие: у графа Гаврилы Головкина, что судит меня, у сына его — красная щека, да у Федора Чемоданова у сына ж его пятно черное на щеке, и на том пятне волосы черные ж, а они, Головкина сын и Чемоданова сын же, братья двоюродные, а такие люди будут все во время антихристово, так и в Писании сказано! Поди и скажи это всем, а меня оставь, мне смерть в очи смотрит.