Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 33

Презрение Уты к материальным благам, к мещанским условностям, его богемный артистизм заставляют почтенных обывателей Лас Кальдаса видеть в нем чуть ли не ниспровергателя всех основ. В глазах обожающих его жены и дочери, в глазах Селии, единственного друга их семьи, Ута – необыкновенное существо, окруженное романтическим ореолом. Сам же Ута с неожиданной трезвостью, хоть и в присущем ему фанфаронском стиле, характеризует себя еще в начале романа, с гордостью думая о том, что «он паразит – столапая гидра с головой водяной лилии, вызывающе бесполезная, предательски фальшивая».

Возвращение Уты в Лас Кальдас (сумасшедшая гонка в такси, за которое ему нечем заплатить) – как бы сквозная линия книги, перемежающаяся эпизодами из жизни городка. В салоне доньи Кармен потешаются дамы над жалкой старой девой; дон Хулио отправляет учительнице ежедневный букет гладиолусов и тубероз; американские туристы фотографируют нищих, громко восхищаясь их живописным видом; под палящим солнцем второй час стоят в строю старцы Лас Кальдаса, ожидая вручения медалей за заслуги, – а откуда-то извне, стремительно приближаясь к этому мирку, несется на автомобиле пьяный художник, распространяя вокруг себя атмосферу непонятной, но заразительной игры.

Вначале тут может почудиться некое противопоставление: застойное, сугубо прозаичное бытие городка – и авантюрная жизнь Уты где-то на грани между действительностью и вымыслом. Но за внешним контрастом постепенно открывается странное сходство. Страсть к «самосочинительству», потребность в иллюзиях оказываются присущими в той или иной степени, хоть и не в столь эксцентричной форме, как Уте, очень многим обитателям Лас Кальдаса, даже самым что ни на есть положительным. Вино позволяет несчастной Флоре забыться в объятиях нищего дурачка, – но это еще, так сказать, простейший вид самообмана. А разве не самообманом является самоотверженная любовь Селии к Атиле – грубому животному, которому ничего не стоит отправить вместо себя на ночное свидание с ней одного из своих приятелей? А покой в семействе Олано – на чем основан он, как не на боязни родителей называть вещи своими именами? И чем же, как не иллюзиями, являются убежденность дона Хулио в том, что бедняки искренно считают его своим благодетелем, или уверенность дамской хунты в том, что теперь, с постройкой новой богадельни, проблема старости разрешена?

Ощущение иллюзорности, фальши и этого бытия достигает высшей точки в сцене церемонии вручения медалей, рисуя которую Гойтисоло дает волю своему сарказму. Дождавшиеся наконец-то сеньора уполномоченного старики – одни из них держат в руках бумажные флажки, другие украсили лацканы кокардами – с кукольной расторопностью исполняют строевые команды. Представитель правительства поднимается на трибуну и, расположившись в кресле перед виновниками торжества (а они-то стоят!), начинает читать по бумажке подсунутую секретарем речь. «Точно из какой-то невероятной дали» звучат слащавые, лицемерные, мнимо-значительные слова.

И, может быть, именно в этот момент читателю становится ясно, что горькие и беспощадные строки Антонио Мачадо, поставленные писателем в качестве эпиграфа к роману «Цирк», конечно же, относятся не к одному Уте. Предсказанное поэтом испанское Завтра, представшее перед ним как «палач в обличье проходимца и юный аферист с умом калеки», стало для Гойтисоло страшным сегодняшним днем, олицетворением фашистской Испании.

Неразрывная связь между Утой и жителями Лас Кальдаса (за которым встает вся испанская провинция) с полной наглядностью выступает к концу романа. Дешевая легенда, творимая пьяным фантазером, с ошеломительной легкостью вплетается в цепь событий жизни городка, сливается с этой жизнью до неразличимости. Развивая перед своими спутниками театрально-эффектные планы убийства дона Хулио, Ута не подозревает о том, что в эту самую минуту Атила и Пабло собираются проникнуть в кабинет богача. Но телеграмма с таинственными угрозами, посланная им дону Хулио с дороги, заставляет старика покинуть празднество и вернуться домой как раз в ту минуту, когда там орудуют грабители. Застигнутый на месте преступления Атила убивает хозяина и скрывается, а Ута, прибывший к тому времени в Лас Кальдас и поспешивший к дону Хулио, чтобы выпросить у него денег, оказывается в положении человека, который не может отодрать маску, приросшую к его лицу. Все свидетельствует против него, и, окруженный кольцом преследователей, загнанный в тупик собственным вымыслом, Ута готов признать себя убийцей.

В композиционном отношении роман безупречен. Перефразируя известное требование, предъявляемое к пьесам, можно было бы сказать, что в «Цирке» под конец стреляют все ружья, смыкаются все основные сюжетные линии. Картина, созданная писателем, законченна в своей безысходности – как будто и впрямь перед нами по цирковой арене бессмысленно движется круг за кругом унылая, пестрая кавалькада.





Однако в этой «закругленности» было нечто, не удовлетворявшее самого Гойтисоло. Жизнь современной Испании не исчерпывается движением по кругу, а люди, ненавидящие кольцо, в которое загнал их фашистский режим, далеко не все так беспомощны, как изображенный в «Цирке» полуанархист Канарец, способный лишь нарушить торжественную церемонию пьяным дебошем. Писатель чувствовал, что настоящих людей, стремящихся разорвать кольцо лжи и насилия, нужно искать в тех бедняцких кварталах, жизни которых он вскользь коснулся в одном из своих романов. В эти кварталы Гойтисоло и повел читателя – в романе «Праздники» (1958), а затем в романе «Прибой» (1958), ознаменовавшем, как считает он сам, начало нового этапа в его творчестве.

Недавно Хуан Гойтисоло рассказал о том, как однажды он впервые забрел в район нищих предместий Барселоны. Впечатление было потрясающим: в детстве жизнь его текла, «подобно аккордам благозвучной и радостной музыки», потом «музыка внезапно смолкла, превратившись в какофонию, как если бы кто-то поцарапал пластинку. И вдруг, уже близкий к отчаянию, я вновь услышал ту, родную музыку, и музыка смешивалась с голосом моего народа, сливалась в единое целое с ним, и мое потерянное детство возвращалось ко мне нетронутым вместе с теплом тридцати миллионов братьев. Из этого первого соприкосновения с жизнью, о существовании которой я и не подозревал, из резкого столкновения мира моего детства с миром, который я только что открыл, возник «Прибой».

Читая «Прибой», мы узнаем хорошо знакомого нам писателя: его собственный – сумрачный и пытливый – взгляд на мир, его постоянные темы, его поэтику. В жизни нищего барселонского предместья немало такого, что уже встречалось в прежних книгах Гойтисоло. Ну, хотя бы мотив «повторяемости», бессмысленного верчения в кругу одних и тех же обстоятельств – он отчетливо слышится в рассказе о судьбах жителей предместья, которые, поискав и не найдя выхода, возвращаются к исходной точке. Через весь роман бредут двое пьяниц по прозвищу «Пять дуро» и «Сто грамм», – то они ссорятся, то мирятся, жить друг без друга не могут, и когда своим неожиданным появлением они срывают тайную сходку, то почти всеми собравшимися это воспринимается, как зловещее предзнаменование: ничего нельзя изменить, людей не переделаешь.

Или тема иллюзий, самообмана – она воплощена в истории рабочего Сатурио, который мечтает в одиночку выбиться из бедности, любыми средствами вывести своих детей в господа – с помощью церкви, спорта, даже франкистской молодежной организации! Но все мечты рушатся, нелепая смерть маленькой дочери превращает и Сатурио в опустившегося пьяницу.

Крушение иллюзий – судьба одного из центральных героев книги, подростка Антонио. Все, во что он поверил, обманывает его – блатная «романтика», планы бегства в Америку, дружба с вожаком воровской шайки Метральей. Уговорив Антонио обокрасть усыновившую его жену лавочника, Метралья выманивает у него все деньги и удирает, бросив товарища.

Взаимоотношения двух этих юнцов – слабого и сильного – тоже могут показаться читателю знакомыми. С такою же восторженной преданностью относится в «Ловкости рук» Давид к своему будущему убийце Агустину, так же гипнотизирует безвольного Пабло мужественность Атилы в «Цирке». Приверженность Гойтисоло к этой коллизии неудивительна: фашистское государство, построенное на насилии и пропитанное насилием, непрерывно вырабатывает два человеческих типа – добычу и хищника, жертву и палача. Ни один из этих типов не может существовать без другого, в каждом из них находит воплощение античеловечность общества.