Страница 5 из 18
Что тогда делать этому человеку? Продолжать трудиться, не пытаться оправдываться – и даже не ждать более справедливой оценки.
Некогда землепашцы проклинали путешественника, принесшего им картофель, замену хлеба, ежедневную пищу бедняка. Они выбивали из протянутых к ним рук драгоценный дар, бросали его в грязь, топтали ногами.
Теперь они питаются им – и даже не ведают имени своего благодетеля.
Пускай! На что им его имя? Он и безымянный спасает их от голода.
Будем стараться только о том, чтобы приносимое нами было точно полезною пищей.
Горька неправая укоризна в устах людей, которых любишь… Но перенести можно и это…
«Бей меня! Но выслушай!» – говорил афинский вождь спартанскому.
«Бей меня – но будь здоров и сыт!» – должны говорить мы.
Февраль, 1878
Довольный человек
По улице столицы мчится вприпрыжку молодой еще человек. Его движенья веселы, бойки; глаза сияют, ухмыляются губы, приятно алеет умиленное лицо… Он весь – довольство и радость.
Что с ним случилось? Досталось ли ему наследство? Повысили ли его чином? Спешит ли он на любовное свиданье? Или просто он хорошо позавтракал – и чувство здоровья, чувство сытой силы взыграло во всех его членах? Уж не возложили ли на его глею твой красивый осьмиугольный крест, о польский король Станислав!
Нет. Он сочинил клевету на знакомого, распространил ее тщательно, услышал ее, эту самую клевету, из уст другого знакомого – и сам ей поверил.
О, как доволен, как даже добр в эту минуту этот милый, многообещающий молодой человек!
Февраль, 1878
Житейское правило
– Если вы желаете хорошенько насолить и даже повредить противнику, – говорил мне один старый пройдоха, – то упрекайте его в том самом недостатке или пороке, который вы за собою чувствуете. Негодуйте… и упрекайте!
Во-первых – это заставит других думать, что у вас этого порока нет.
Во-вторых – негодование ваше может быть даже искренним… Вы можете воспользоваться укорами собственной совести.
Если вы, например, ренегат, – упрекайте противника в том, что у него нет убеждений!
Если вы сами лакей в душе, – говорите ему с укоризной, что он лакей… лакей цивилизации, Европы, социализма!
– Можно даже сказать: лакей безлакейства! – заметил я.
– И это можно, – подхватил пройдоха.
Февраль, 1878
Конец света
Сон
Чудилось мне, что я нахожусь где-то в России, в глуши, в простом деревенском доме.
Комната большая, низкая, в три окна; стены вымазаны белой краской; мебели нет. Перед домом голая равнина; постепенно понижаясь, уходит она вдаль; серое, одноцветное небо висит над нею как полог.
Я не один; человек десять со мною в комнате. Люди всё простые, просто одетые; они ходят вдоль и поперек, молча, словно крадучись. Они избегают друг друга – и, однако, беспрестанно меняются тревожными взорами.
Ни один не знает: зачем он попал в этот дом и что за люди с ним? На всех лицах беспокойство и унылость… все поочередно подходят к окнам и внимательно оглядываются, как бы ожидая чего-то извне.
Потом опять принимаются бродить вдоль и поперек. Между нами вертится небольшого росту мальчик; от времени до времени он пищит тонким, однозвучным голоском: «Тятенька, боюсь!» Мне тошно на сердце от этого писку – и я тоже начинаю бояться… чего? не знаю сам. Только я чувствую: идет и близится большая, большая беда.
А мальчик нет, нет – да запищит. Ах, как бы уйти отсюда! Как душно! Как томно! Как тяжело!.. Но уйти невозможно.
Это небо – точно саван. И ветра нет… Умер воздух, что ли?
Вдруг мальчик подскочил к окну и закричал тем же жалобным голосом:
– Гляньте! гляньте! земля провалилась!
– Как? провалилась?!
Точно: прежде перед домом была равнина, а теперь он стоит на вершине страшной горы! Небосклон упал, ушел вниз, а от самого дома спускается почти отвесная, точно разрытая, черная круча.
Мы все столпились у окон… Ужас леденит наши сердца.
– Вот оно… вот оно! – шепчет мой сосед.
И вот вдоль всей далекой земной грани зашевелилось что-то, стали подниматься и падать какие-то небольшие кругловатые бугорки.
«Это – море! – подумалось всем нам в одно и то же мгновение. – Оно сейчас нас всех затопит… Только как же оно может расти и подниматься вверх? На эту кручу?»
И, однако, оно растет, растет громадно… Это уже не отдельные бугорки мечутся вдали… Одна сплошная чудовищная волна обхватывает весь круг небосклона.
Она летит, летит на нас! Морозным вихрем несется она, крутится тьмой кромешной. Все задрожало вокруг – а там, в этой налетающей громаде, и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай…
Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха…
Конец ей! Конец всему!
Мальчик пискнул еще раз… Я хотел было ухватиться за товарищей, но мы уже все раздавлены, погребены, потоплены, унесены той, как чернила, черной, льдистой, грохочущей волной!
Темнота… темнота вечная!
Едва переводя дыхание, я проснулся.
Март, 1878
Маша
Проживая – много лет тому назад – в Петербурге, я, всякий раз как мне случалось нанимать извозчика, вступал с ним в беседу.
Особенно любил я беседовать с ночными извозчиками, бедными подгородными крестьянами, прибывавшими в столицу с окрашенными вохрой санишками и плохой клячонкой – в надежде и самим прокормиться, и собрать на оброк господам.
Вот однажды нанял я такого извозчика… Парень лет двадцати, рослый, статный, молодец молодцом; глаза голубые, щеки румяные; русые волосы вьются колечками из-под надвинутой на самые брови заплатанной шапоньки. И как только налез этот рваный армячишко на эти богатырские плечи!
Однако красивое безбородое лицо извозчика казалось печальным и хмурым.
Разговорился я с ним. И в голосе его слышалась печаль.
– Что, брат? – спросил я его. – Отчего ты не весел? Али горе есть какое?
Парень не тотчас отвечал мне.
– Есть, барин, есть, – промолвил он наконец. – Да и такое, что лучше быть не надо. Жена у меня померла.
– Ты ее любил… жену-то свою?
Парень не обернулся ко мне; только голову наклонил немного.
– Любил, барин. Восьмой месяц пошел… а не могу забыть. Гложет мне сердце… да и ну! И с чего ей было помирать-то? Молодая! здоровая!.. В един день холера порешила.
– И добрая она была у тебя?
– Ах, барин! – тяжело вздохнул бедняк. – И как же дружно мы жили с ней! Без меня скончалась. Я как узнал здесь, что ее, значит, уже похоронили, – сейчас в деревню поспешил, домой. Приехал – а уж за полночь стало. Вошел я к себе в избу, остановился посередке и говорю так-то тихонько: «Маша! а Маша!» Только сверчок трещит. Заплакал я тутотка, сел на избяной пол – да ладонью по земле как хлопну! «Ненасытная, говорю, утроба!.. Сожрала ты ее… сожри ж и меня! Ах, Маша!»
– Маша! – прибавил он внезапно упавшим голосом. И, не выпуская из рук веревочных вожжей, он выдавил рукавицей из глаз слезу, стряхнул ее, сбросил в сторону, повел плечами – и уж больше не произнес ни слова.
Слезая с саней, я дал ему лишний пятиалтынный. Он поклонился мне низехонько, взявшись обеими руками за шапку, – и поплелся шажком по снежной скатерти пустынной улицы, залитой седым туманом январского мороза.
Апрель, 1878
Дурак
Жил-был на свете дурак.
Долгое время он жил припеваючи; но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца.
Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи?