Страница 2 из 11
Никита сказал: «Иди домой, не шляйся по улицам, как идиот», – распоряжается мной как идиотом; Илья немного поговорил со мной на темы, доступные идиоту: про свои фрустрации, эмпатию, экзистенциальную защиту. И никто, никто не спросил, как прошла моя встреча с читателями!..
…Не настолько я тщеславна, чтобы забирать из Дома книги свой портретище, но если обвязать его веревочкой, то вполне можно дотащить до дома.
Мой план: наклеить портрет в подъезде у лифта. Мой портрет у лифта – это не тщеславие, а любовная игра. Чтобы Андрей пришел домой и удивился – ничего себе, ее портреты в подъездах висят, как портреты депутатов! И чтобы он:
а) понял, на кого утром кричал «нет у меня времени ходить по твоим встречам с читателями!» – на любимого автора;
б) тут же, у лифта, простил меня за то, что я кричала «ты всегда на работе!», «ты всегда!» и просто «ты!..».
Это могла быть прекрасная ссора, после которой любовь как роза в капельках дождя, но в нашей ссоре одно цеплялось за другое… если бы возможно было оставить одно, не заблудиться в дебрях другого…Хотя, скажем прямо, не я одна в этом виновата, не только я, вообще не я. Андрей злобно прорычал: «Это ты принцесса, у тебя поэзия, музыка, а у меня работа!» Точная цитата такая: «За стенкой люди друг друга давят, душат, братьев, родных сестер душат. Словом, идет повседневная, будничная жизнь. А войдешь на половину принцессы – там музыка, разговоры о хороших людях, о поэзии, вечный праздник».
Интрига с портретом оказалась не вполне продуманной.
Нашим подъездом распоряжается консьерж. Наш консьерж не корпулентный мужчина в фуражке с золотым ободком, а тетя Катя. Андрей пользуется у нее авторитетом: они подолгу разговаривают о видах на урожай тети Катиной смородины, о посадке картошки. Андрей так уважительно относится к сезонным работам, что готов заменить тетю Катю на время посадки картошки. Консул (консул небольшой дружественной страны снимает квартиру в нашем подъезде, ему нравится настоящий Петербург) пользуется у тети Кати авторитетом меньшим, чем Андрей, а я и вовсе никаким.
Тетя Катя подмигнула мне со словами «ладно уж, вешай, раз у тебя любовная игра такая… возьми лестницу в нехорошей квартире». Нехорошая квартира – это коммуналка на первом этаже, все десять комнат сдаются, и в них неслышно проживают сто человек… ну, хорошо, сорок. Тетя Катя раньше называла обитателей нехорошей квартиры «нехристями», я научила ее говорить «лица не титульной национальности». Они дали мне разрешение повисеть у лифта и лестницу. Лестница пошатывалась, тетя Катя кричала: «Сейчас эта лестница не титульной национальности под тобой хряснет!» Два раза с лестницы упал портрет, один раз я, пять раз аптечный пластырь, которым я пыталась приклеить портрет к стене.
…Портрет слегка порван на носу, но в целом выглядит прекрасно. «Любимый автор» меня очень подбодрило перед встречей с читателями. Каждый раз, перед каждой встречей мной овладевает нечеловеческий ужас, на первый взгляд необъяснимый, – ведь когда я читаю лекцию, мне все равно, сколько в аудитории студентов, хоть сто миллионов. Но это очень объяснимый ужас: на лекции я транслирую чужое знание, за которое не несу персональной ответственности, на встречах с читателями представляю свою новую книгу. А вдруг она им не нужна, а я ее представляю? Вот если бы можно было просто прочитать отрывок из книжки… из Дюма что-нибудь. Увлекательно. Знакомо. Не несу за Дюма персональной ответственности.
…Я счастлива, очень счастлива! Очень!
Андрей войдет в подъезд, а там – трехметровая я!
Надеюсь, что до его прихода мне не успеют пририсовать усы.
Этот счастливый вечер, это острое ощущение счастья навсегда останется в моей памяти… между прочим, все счастье мной заслужено: и любовь читателей, – любовь читателей не купишь, и Муркина свадьба – моих рук дело, и Андрюшечкина четверка за сочинение по лирике Пушкина мною заслужена. Прежде у меня не получалось имитировать стиль десятилетнего мальчика, и вот наконец-то учительница написала на моем сочинении: «Ставлю тебе четверку за то, что это сочинение написал ты, а не твоя мама-писательница. У меня один вопрос: как ты умудрился додуматься до такого бреда?»
Я пыталась влезть в пижаму, зажав телефон между плечом и ухом, не расстегивая пуговиц, торопилась начать свой праздничный вечер: сначала разговор с Викой, потом праздничное лежание в постели в старой пижаме с зайчиками с сериалом «Сага о Форсайтах», Шопеном (можно включать звук поочередно) и брауншвейгской колбасой, лежание человека, заслужившего сериал, Шопена и колбасу после встречи с читателями, на которой могло произойти Что-то Ужасное, но не произошло, а напротив, все прошло триумфально. Я совершенно счастлива и совершенно одна: Андрей приедет под утро, Мура с Марфой на вечеринке, Андрюшечка у мамы. Савва Игнатьич и Лев Евгеньич будут празднично лежать со мной, слушать Шопена, смотреть «Сагу о Форсайтах» и есть колбасу.
– Вика, у меня к тебе два вопроса. Сначала задам тебе второй и третий, а потом первый… – Я сбилась со счета от нетерпения – скорей поговорить обо всем, скорей, скорей! – Вика, у меня звонок в дверь, я спрошу, кто там…
Полиция?… Не открою ни за что. Все знают, что полиции нельзя открывать двери.
В дверь звонили и стучали, и, чтобы они не мешали мне разговаривать с Викой, я включила Шопена – очень громко, и ушла в другой конец квартиры, на кухню.
– Вика, сначала третий вопрос: почему я не могу написать «настоящий русский роман»? Ничего общественно-политического, а только «про жизнь», про сумочки? Даже у мужчины, у моего сорокалетнего мужчины – не ребенка – а подростка, исключительно частная жизнь и тайная… Потому что наше поколение не пережило войну, репрессии, не работало на заводе?… Или конкретно мне не хватает личностного масштаба, я – личность про сумочки?…
– Мурылья?… Не комплексуй. У тебя достаточный масштаб личности – посмотри в зеркало. В последнее время твой масштаб личности еще увеличился за счет копченой колбасы…Но почему же ты ничего не пережила, а девяностые?… Пустые прилавки, стратегический запас – две пачки вермишели… Ты могла бы создать эпическое полотно про вермишель. С общественно-политической значимостью и прочей фигней. Переходи ко второму вопросу.
Вика права, нельзя сказать, что мы совсем уж ничего не пережили. Но никто не виноват, что все, что мы пережили, нам смешно. Очевидно, общественно-политическая значимость не наш конек…Второй вопрос можно отложить на потом, на самом деле первый вопрос гораздо важнее.
Я вчера дописала финал новой книжки, послала его Вике и волновалась, что она скажет. Вика тоже вчера послала мне финал своей новой книжки.
– Ну, как тебе финал?… – одновременно сказали мы.
Лев Евгеньич заливался лаем у входной двери, не давая насладиться обсуждением финалов, и я все-таки вышла в коридор, и… ой!..
В прихожей сверкали искры. Как будто идешь по улице с мамой и вдруг видишь, как сваривают трубу, – искры летят во все стороны, и мама говорит «не смотри, глаза испортишь», но невозможно оторваться, и смотришь, и смотришь. И я смотрела, как завороженная, не могла отвести взгляд.
Было страшно идти сквозь искры, вдруг бы я загорелась… Человек в шоковом состоянии опасается мелочей, что можно загореться или испортить глаза, и не думает о главном страшном, – почему у него в прихожей сварка?
– Вы что, ребята?… – удивленно спросила я, подойдя к входной двери. Мою дверь, огромную стальную дверь, выпиливали автогеном! Поэтому искры.
Огромная стальная дверь медленно вываливалась из проема.
– Знаешь, я всегда ругаю тебя за скомканный финал… – говорила Вика, – но смотри, что пишет Тэффи: когда в жизни заканчивается какая-то история, всегда кажется, что ее конец неестественно оборван. А писатель творит по образу и подобию судьбы, поэтому все концы в романе всегда оборваны… Возьми, к примеру, Толстого…
…Очнулась я на полу. Не знаю, сколько прошло времени, несколько минут или полчаса. Я сидела на полу – оказалось, что я отлетела в сторону, метра на три, такой силы был удар. По лицу текла кровь, пижама была в крови, все зайчики в крови. Звонил городской телефон, звонил мой мобильный – очевидно, Вика сразу по всем телефонам хотела досказать мне, что Толстой творил по образу судьбы. Вокруг меня кружком, как в детской игре, мужчины – десять человек или больше, в обычной одежде и в форме, у тех, что в форме, – пистолеты. А надо всем этим звучал Шопен. Ноктюрн ре бемоль мажор.