Страница 36 из 49
– Не нервничайте, мадам, слишком поздно. То, что непоправимо, все равно уже произошло.
– Мерзавец! – закричала она со слезами в голосе и убежала, не дожидаясь сдачи.
Ночью Париж был наводнен этими людьми, находящимися в состоянии сексуального ража. Нередко в автомобиле, на ходу, они вели себя, как в номере гостиницы. Однажды я вез с какого-то бала молодую высокую женщину в прекрасной меховой шубе; ее сопровождал человек, которому на вид было лет семьдесят. Он остановил меня перед одним из домов бульвара Осман, – и так как они не выходили и не разговаривали и так как, с другой стороны, я не предполагал, что этот кандидат на Пер-Лашез способен вести себя сколько-нибудь непристойно, то я обернулся, чтобы узнать, в чем же дело. Она лежала на сиденье, платье ее было поднято до пояса, и по блистательной белой коже ее ляжки медленно двигалась вверх его красно-сизая старческая рука со вздутыми жилами и узловатыми от ревматизма пальцами.
Меня неоднократно поражало отношение шоферов к пассажирам из Auteuil и Пасси; питая к ним нечто вроде классовой неприязни, они бессознательно и молча признавали их воображаемое превосходство. У меня было с ними несколько разговоров на эту тему. Я стоял как-то, ожидая театрального разъезда, вместе с товарищами; мы знали, что будет много клиентов, это всегда легко определить по большему или меньшему количеству частных автомобилей, ожидающих своих владельцев. Шла «Arlésie
– Слушай, старик. Это не такие люди, как мы. Ты этой пьесы не можешь понять, и я тоже. Для этого, старик, надо быть образованным. Там, может, есть такие слова, которых ты никогда не слышал. Для тебя это все ерунда. Они – другое дело, мы никогда не будем такими, как они. Тут нечего себе ломать голову.
Другой, грузный человек лет пятидесяти, с которым я несколько раз встречался на стоянках, сказал мне:
– Вот говорят: русские, русские. А я их жалею, понимаешь? Я тебе скажу почему. Такие, как наш брат, работают с детства. Я, например, начал, когда мне было четырнадцать лет, и ты тоже, наверное. А русских я знаю. Ты их видишь и смотришь на них, как на всех остальных, и не понимаешь, насколько они несчастны. Они, брат, были адвокатами, докторами, офицерами, имели слуг и все, что полагается богатым людям, и вот теперь они ездят на такси, как ты или я. Это, брат, тяжело. Я думаю, что для этого надо иметь мужество. Я, брат, знаю, что говорю.
И он рассказал мне, что его жена до войны служила горничной у какого-то русского в Париже и что теперь он встретил этого же русского, который работает шофером. – Вот это, милый мой, катастрофа!
И этому простому и великодушному человеку никогда не приходило в голову, что и он имел бы право жить не хуже, чем они, или, во всяком случае, стремиться к этому. Но ни он, ни его товарищи не задумывались над такими вопросами. Я нигде не имел возможности так близко видеть резкую социальную разницу между людьми и, главное, такого полного примирения со своей участью, я никак не мог к этому привыкнуть. Я чувствовал, что, проживи я здесь еще пятьдесят лет, это ничего не изменит. Я помню, какими дикими глазами смотрели на меня клиенты, когда я им отвечал нормальнейшим, по моим представлениям, образом; из-за своей манеры разговаривать с ними я несколько раз попадал в комиссариат, но, к счастью, все кончалось благополучно.
Эти недоразумения, – которых у меня было множество, – начались с того, что один мой пассажир, ехавший на вокзал с двумя огромными чемоданами, – он был доктор по профессии, как это потом выяснилось, – заявил, что счетчик показывает слишком много. Я ему ответил, что он ошибается и что к сумме, которую показывает счетчик, надо прибавить еще два франка, по одному с каждого чемодана. Он поднял скандал и стал кричать, что это воровство и что двух франков он уж, во всяком случае, ни при каких обстоятельствах не заплатит.
– Это воровство! – кричал доктор. – Вы не получите ни одного сантима из этих двух франков.
– Хорошо, – сказал я, – вы хотите, чтобы я вам их подарил? Я даю два франка первому нищему, когда он просит у меня милостыни. Тем более я не вижу, почему я отказал бы вам в такой сумме. Но для этого вы должны ее у меня попросить, как это делают нищие.
Он смотрел на меня изумленными глазами и наконец сказал, что тут недоразумение, что он доктор – именно тогда я это узнал – и что я ничего не понимаю.
– Вы доктор, – ответил я, – но у вас психология нищего, это парадоксально, но это бывает.
– Нет, нет, – сказал он растерянно, заплатил деньги и ушел, оборачиваясь. Один из полицейских, присутствовавший при этом разговоре – на тот случай, если бы дело приняло скандальный оборот, – посмотрел на меня и спросил:
– Скажите, пожалуйста, вы случайно не сумасшедший?
– Не думаю, – сказал я. – Во всяком случае, меньше, чем мои клиенты.
Потом был случай еще с одним человеком, у которого было пять чемоданов и которого я привез на авеню Виктора Гюго рано утром. Он вышел из автомобиля и сказал мне так, точно это была естественнейшая вещь:
– Отнесите теперь эти чемоданы на пятый этаж.
Он даже не дал себе труда прибавить «пожалуйста» или «будьте добры», и в его голосе не было оттенка ни сомнения, ни просьбы.
– Послушайте, голубчик, – сказал я; он повернулся как ужаленный. – Я надеюсь, что у вас руки не парализованы?
– Нет, почему?
– Я просто не вижу, почему бы я вдруг стал носить ваши чемоданы на пятый или вообще на какой бы то ни было этаж. Если бы мне нужно было переменить колесо, неужели вы думаете, что я обратился бы к вам и попросил бы вас сделать это вместо меня? Нет, не правда ли?
Он посмотрел на меня и потом спросил:
– Вы иностранец?
– Нет, – ответил я.
И всякий раз, когда возникали недоразумения такого рода, все улаживалось, как только выяснялось, что я русский; а это узнавалось немедленно, мне было достаточно передать свои бумаги полицейскому. Недоразумения эти не имели последствий потому, что я не совершал, в сущности, никакого проступка и люди, жаловавшиеся на меня в полицию, действовали так не для защиты своих интересов, а исключительно оттого, что были задеты их прочные взгляды на то, какими должны быть отношения между разными категориями граждан. С пассажирами попроще – рабочими, мелкими коммерсантами, торговками – у меня никогда не бывало подобных разговоров, они обращались ко мне как к равному, и если спорили, то спорили как с равным. Но клиенты в вечерних костюмах из тех кварталов Парижа, где были дорогие квартиры, могли иногда вызвать припадок бешенства у самого спокойного человека, – вроде дамы, которую я вез однажды на авеню Фош и которая, проехав несколько сот метров, застучала зонтиком в стекло, отделявшее ее сиденье от моего, и закричала:
– Мы едем не на похороны, я надеюсь? Побыстрее, пожалуйста.
Обычно в таких случаях я нажимал изо всех сил на тормоз и говорил:
– Если это вам не нравится, слезайте и берите другую машину.
Но в тот день я был в особенно дурном настроении. Я надавил на акселератор и повел автомобиль настолько быстро, насколько это было вообще возможно. Мы обгоняли другие машины, проскакивали перекрестки, чуть не въехали в автобус; она кричала, что это самоубийство, что я сошел с ума, но я не обращал на ее крики никакого внимания. Наконец, доехав до авеню Фош, я замедлил ход.
– Вы сумасшедший! – кричала она. – Вы хотели меня убить! Я подам на вас жалобу!
– Вам нужно было бы лечиться, мадам, – сказал я, – мне кажется, что состояние вашей нервной системы не может не внушать некоторого беспокойства. Хотите, я укажу вам адрес клиники?
– Что это за комедия? – Она была возмущена до последней степени. – Вы, может быть, не знаете, кто я такая?
– Этого я действительно не знаю.
– Я жена… – Она назвала фамилию известного адвоката.
– Очень хорошо. Но почему вы рассчитываете, что это должно произвести на меня какое-то впечатление?