Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 49

– Идемте, идемте, – сказал я, – мы поговорим в кафе.

Она кивнула головой. Когда мы сидели за столиком, ей несколько раз почти становилось дурно, она клала руку на сердце и переставала есть. После этого, тяжело отдышавшись, она приходила в себя.

– Что с вами? – спросил я.

Она ответила, что у нее усталое сердце, что она двое суток провела дома, так как ей трудно было встать, только вчера вечером вышла на работу – и, конечно, напрасно. Она не хотела возвращаться домой пешком, хотя это было совсем недалеко; но она боялась не дойти. Полночи она простояла здесь, ей было очень нехорошо, она чувствовала себя как в бреду; перед ней мутно горели огни и двигались люди в неверных и качающихся очертаниях. Когда она сказала мне, что сыта, я отвез ее домой и помог ей подняться на третий этаж; она вошла в свою комнату и, не раздеваясь, в пальто, легла на кровать.

– Ложитесь как следует, разденьтесь, – сказал я.

– Нет, нет, ничего, я отдохну немного. Я разденусь потом.

Голова ее лежала на высокой подушке; в утреннем свете на белом полотне резко выделялось ее лицо, одновременно желтое и бледное.

– Вам следовало бы лечь в больницу, – сказал я. – Хотите, я это устрою? Я позвоню по телефону…

– Нет, нет, я не хочу в больницу.

– Но там вам будет лучше.

Она продолжала отказываться.

– Пойми меня, – сказала она, – там я буду больная номер такой-то, как все. Я не такая, как все. – Она приподняла голову с подушки. – Я все же Ральди. Да, та самая Ральди, с брильянтами, и поклонниками, и большим состоянием. Я знаю, что от всего этого ничего не осталось и что я просто старая женщина, умирающая оттого, что сердце не выдержало слишком большого количества наркоза, которое я ему дала. Ты понимаешь? Но все-таки я Ральди. Я умру одна.

Я молчал, сцепив пальцы, сидя на единственном стуле ее комнаты, который скрипел и покачивался.

– Не думай, что я совсем собираюсь умирать, – сказала она. – Я, может быть, еще останусь жива и на этот раз. Такие припадки у меня уже бывали; правда, мне никогда не было так плохо.

Я уехал, оставил ей денег и обещал вернуться на днях. В течение суток я все вспоминал о ней и думал, что, может быть, опоздаю. Но я ошибся. Когда я пришел к ней через день, я застал ее по-прежнему в кровати, но глаза ее были светлее, чем в прошлый раз, и она жаловалась только на слабость. Теперь я рассмотрел как следует ее комнату, которую видел в тот день, когда Алиса, переодевавшаяся в моем присутствии, стояла передо мной голая, во всем жестоком великолепии своего прекрасного тела. Я увидел теперь отчетливо блеклые фотографии Ральди, снятые в эпоху ее расцвета, снимок с гербом города Ниццы в жемчугах, с рисунком масляными красками, изображавшим казино на сваях, с надписью «Ниццкий карнавал, первый приз» и датой: один из первых годов нашего столетия. И рядом с неувядшим – несмотря на свою долгую жизнь – атласом была большая фотография: экипаж, убранный белыми цветами, декоративные белые лошади и в экипаже, во весь рост, улыбающаяся красавица с венком на голове: Ральди – такая, какой она была тогда, в начале двадцатого века.

– Я храню это, – сказала она, – тебе это должно показаться смешно, – потому что это был лучший год моего существования.

Потом она посмотрела мне в лицо так пристально и внимательно, что мне стало неловко, и я отвел взгляд, боясь, чтобы она не поняла того, что было, наверное, в моих глазах и чего ей не нужно было понимать.

– Ты женат?

– Нет.

– У тебя есть любовница?



– Да.

– Ты ее очень любишь?

– Да.

– А она тебя?

– Нет.

Я сделал над собой усилие, улыбнулся и сказал:

– Зачем вы меня об этом спрашиваете? Этот диалог похож на упражнение из учебника французского языка.

– Нет, я спрашиваю потому, что хочу понять одну вещь; может быть, если я буду знать о тебе больше, чем знаю теперь, это поможет мне. Мне кажется даже, что я начинаю понимать.

– Но что именно?

– У меня было много любовников, – сказала она, не отвечая, и глаза ее наполнились слезами. – Они все обязаны мне тем, что, если бы не я, они бы никогда не знали ни что такое счастье, ни что такое наслаждение. И вот, в эти дни, может быть последние дни моей жизни, никто из них не вспомнит обо мне, я одна, – и только ты, который опоздал на четверть столетия и который мне ничем не обязан, – ты сидишь у моей кровати, рядом со мной. Если бы ты знал, как я была хороша и как я умела любить! Но ты никогда этого не узнаешь.

Я слушал ее и думал, что, несмотря на свой несомненный ум и громадный опыт, она представляла себе только одну возможность счастья, именно ту, которую она продавала и раздавала всю свою долгую жизнь и к которой остальное было лишь случайным дополнением. И даже теперь, в самом конце ее существования, когда давно одрябли и утратили гибкость мускулы ее тела и смертельный холод уже начал медленно подниматься к ее сердцу, по вертикальной линии, от земли, – она жаловалась, что у нее ледяные ноги, которых она не может согреть, – даже теперь этот юношеский разгон давно угасшего, сильнейшего чувственного мироощущения доходил до нее последним, умирающим всплеском. Это могло быть правильным или неправильным пониманием; но по тому, что Ральди именно теперь говорила об этом, было очевидно, что с возможностью такого понимания нельзя было спорить, это была ее огромная и длительная сила, так напрасно, так небрежно растраченная ею. И я вновь увидел весеннюю прозрачную ночь, в которую мы возвращались с Платоном на Монпарнас, и вспомнил то, что он говорил тогда о Ральди.

– Теперь я знаю, – сказала она, – мне кажется, я знаю, почему ты здесь и именно ты. Это оттого, что ты несчастлив в любви, мой милый. Ты можешь дать больше, чем от тебя требуют. И вот то, что остается, ты приносишь мне.

Она протянула руку к ночному столику и взяла стакан воды. Но пальцы ее так сильно дрожали, что она не могла поднести его ко рту. Я стал поить ее с ложки и наклонился над ней. В сырой тишине ее комнаты я услышал тогда хриплое ее дыхание и глухое бульканье жидкости в ее горле. Именно в ту минуту я ощутил с необыкновенной явственностью, что близкая ее смерть неизбежна. Это было очевидно, конечно, и раньше; но чтобы это перестало быть пониманием и сделалось чувством, нужны были зачем-то эти секунды жестокой тишины, это хрипение в ее легких, это бульканье воды.

Когда я уходил, сказав ей, что вернусь завтра, она попросила меня повернуть выключатель небольшого аппарата радио, который стоял на комоде. Она сказала, что это ее единственное развлечение, и объяснила, что аппарат ей подарил молодой электротехник, живший некоторое время в их доме. Я включил радио; и когда я прощался, в комнате Ральди высокий мужской голос, звучавший очень тихо и чисто, пел по-итальянски арию «La force del destino»[9]. Уже были сумерки, очертания предметов теряли свою резкую определенность, уже стали не видны мелкие волны ниццкого атласа; на снимке Ральди, в цветочном экипаже, тускнели и темнели эти бесконечные соединения белого цвета, и было трудно отличить закругление гигантского венка от поворота картинной лошадиной шеи. Сквозь высокое и узкое окно, напоминавшее по своей форме одну из составных частей церковного витража, были еще видны глухая стена с разноцветными кирпичными заплатами и кусок неба, ограниченный неправильными линиями домов различной высоты, в котором неподвижно стояла все сильнее и сильнее темнеющая синева.

– До завтра, мой миленький, – сказала Ральди, – мне теперь гораздо лучше.

Среди моих друзей был молодой и очень талантливый доктор, к которому я обратился с просьбой осмотреть Ральди. Я рассказал ему в нескольких словах ее историю и описал, как мог, ее болезнь. На следующее утро, в его автомобиле, мы поехали к ней. Когда мы поднялись по лестнице и остановились на секунду у двери, до нас донеслась музыка из радиоаппарата. Я постучал, ответа не последовало. Тогда я отворил дверь, и мы вошли.

9

 «Сила судьбы» (ит.).