Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 49

Я спросил Ральди, неужели среди всех ее многочисленных покровителей не осталось в живых никого, кто мог бы ей платить какую-нибудь незначительную сумму денег, которая бы позволила ей существовать. Она отрицательно покачала головой и тотчас назвала несколько очень известных политических имен. – Они все как Алиса, – сказала она. Я вспомнил эти имена и то, что карьера каждого из этих людей состояла из многочисленных политических измен, ренегатства, угодливости и воровства, и понял, почему Ральди не на кого рассчитывать. И я вспомнил, как она говорила мне:

– Если бы я когда-нибудь написала свои мемуары, люди узнали бы много интересных вещей и поняли бы всю неправильность многих оценок.

Но она не могла писать, ее ревматические пальцы плохо повиновались ей.

Я знал, что рано или поздно я встречу Алису: ночной Париж, Париж кабаре, кафе и домов свиданий не так велик, как обычно думают, и каждую ночь в этом печальном пространстве я проезжал, из одних мест в другие, около сотни километров. Но я увидел ее случайно, в один из вечеров, когда я не работал, через витрину большого кафе на бульварах; на ней были прекрасный костюм и шляпа, тяжелое сверкающее ожерелье на шее; чернобурая лисица небрежно висела на ее плече. Мне казалось, что все сидевшие в кафе смотрели на нее, женщины с ненавистью, мужчины с сожалением и завистью. Я направился к ее столику.

– Здравствуй, – сказала она, протягивая мне руку в перчатке, – выпей что-нибудь со мной. – И через секунду, понизив голос, она спросила:

– Я тебе нравлюсь в таком виде?

– Я предпочитаю тебя голой, – громко сказал я. Два или три человека обернулись.

– Ты с ума сошел? – зашептала она.

Но у меня был припадок бешенства, – таких за всю мою жизнь было два или три. И я, слушая себя со стороны, заметил, что говорю с ней на том уличном французском языке, который в обычное время вызывал у меня только насмешку.

– Пива, – сказал я гарсону. – Ты просто стерва, Алиса, понимаешь, стерва, ты слышишь, стерва.

У нее в глазах промелькнул испуг: я говорил с ней, наклонившись над столиком и вплотную приблизившись к ее прекрасному, незабываемому лицу.

– Если ты пришел, чтобы крыть меня последними словами…

Оркестр в кафе – скрипка, виолончель, рояль – играл давно знакомый ласковый мотив, названия которого я не знал, но который я слышал много раз в разных странах, в разных обстоятельствах и в разном исполнении. И всегда, когда вновь эти звуки доходили до моего слуха, всякий раз за этот промежуток времени проходило много событий и несчастий, и каждый раз это было точно музыкальным сопоставлением, результаты которого были заранее известны – и их смысл резко противоречил этой безупречной и непогрешимой в своей ласковости мелодии. Было несколько редких секунд в моей жизни, когда я испытывал почти физическое ощущение, которое я не мог сравнить или смешать с другим и которое я не мог бы назвать иначе, как ощущением уходящего – сейчас, сию минуту уходящего – времени. Так было и в вечер моего свидания с Алисой; я слушал эту музыку и, не отрываясь, смотрел в ее лицо и чувствовал, как мне казалось, сквозь эту мелодию медленный далекий шум, и все роилось и текло перед моими глазами. Мне надо было сделать усилие, чтобы вернуться к своему нормальному состоянию; и тогда я вдруг почувствовал усталость. Я поднял голову и сказал:

– Ты ожидала, что я буду говорить тебе комплименты?

Алиса сразу услышала по моему тону, что опасность, которой она, по-видимому, боялась, миновала. Она положила свою руку на мою и заговорила обычным голосом, в котором я всегда находил что-то липкое и мягкое. Она пыталась оправдываться; она сказала, что хочет жить своей собственной жизнью, что не желает зависеть от Ральди, что она кормила старуху много месяцев и ничем ей, в сущности, не обязана.

– Я тебе сказал, что ты стерва, – сказал я ей, уже почти не чувствуя раздражения. – Но, кроме всего, то, что ты делаешь, просто глупо. Ты думаешь, что без Ральди ты чего-нибудь достигнешь?

– Ты за меня не беспокойся.



– Мне твоя судьба безразлична. Но ты навсегда останешься тем, что ты есть, то есть просто… – Я сказал слово, которое точно выражало то, что я думал. – На каких клиентов ты можешь рассчитывать? На мелких коммерсантов с брюшком, которые будут считать каждые сто франков?

– В это кафе может прийти кто угодно.

– Да, но если это будет какой-нибудь замечательный человек, ты можешь его соблазнить, но ты его не сумеешь удержать. Ты знаешь жизнь Ральди?

– Да. Она, наверное, была красивее меня.

– Нет, быть красивее тебя невозможно, – сказал я, не удержавшись.

– Ах, ты это понимаешь?

Я пожал плечами. Оказалось, что мой отказ тогда, когда Ральди мне предложила это, смутил Алису и она не могла этого забыть. Она считала даже, что это было плохим предзнаменованием для ее начинающейся карьеры: если я не захотел, то могли быть и другие.

Я еще долго говорил с ней, но мне не удалось убедить ее в необходимости вернуться к Ральди или, во всяком случае, помочь ей. Было четверть двенадцатого, когда я расстался с ней; я не хотел пропустить ночной сеанс кинематографа, начинавшийся через пятнадцать минут.

– До свиданья, – сказал я ей. – Когда ты будешь околевать на больничной койке, позови меня. Я приду и повторю тебе последний раз, что ты действовала как стерва и дура.

И, уходя, я представил себе небритое лицо Платона, и хмурые его глаза, и то, как он сказал бы мне:

– Один из аспектов общеэтической проблемы…

Но я не говорил с ним об Алисе, и в тот раз, когда я снова встретил его, речь шла о совсем других и вовсе неожиданных для меня вещах.

В этом ночном Париже я чувствовал себя путешественником, попавшим в чуждую ему стихию; и во всем громадном городе было два или три места, как освещенные островки в темном пространстве, куда я приезжал каждую ночь, примерно в одни и те же часы; и, входя в свое кафе, я казался самому себе похожим на гребца небольшой лодки, которая после долгой качки на волнах причалила наконец к маленькой пристани, – и вот я выхожу из нее и вместо моря и портового кабачка вижу освещенный тротуар, и запотевшие стекла кафе против заснувшего вокзала, и колеса моего автомобиля, затянутые тормозами.

– Здравствуйте, месье, – говорила мне хозяйка. – Молока?

И всегда на одном и том же месте в светло-сером, очень запачканном плаще – зимой и летом – у правого края стойки, недалеко от кассы, стоял Платон, перед вечным стаканом белого вина. Он приветствовал меня с неизменной любезностью, но без какой бы то ни было экспансивности, которая вообще была чужда его меланхолическому и спокойному характеру; только он не всякий раз узнавал меня, хотя мы встречались с ним каждую ночь в течение нескольких лет подряд; это зависело от того, сколько он выпил. Он вообще в последнее время мало и неохотно разговаривал; и, стоя в людном кафе, за своим стаканом, он не замечал ничего окружающего – в своем почти безвозвратном пьяном забытьи. Хозяйка мне с удивлением рассказывала о нем, что, когда однажды в кафе происходил шумный арест одного сутенера и убийцы, бежавшего с каторги и вернувшегося именно туда, где все его знали и куда ему ни в коем случае нельзя было возвращаться, – но своеобразное тщеславие и провинциальная глупость, характерные для людей его круга, побудили его совершить этот бессмысленный поступок, чтобы предстать во всем своем сутенерском великолепии (светло-серая кепка, двухцветные ботинки на высоком каблуке) перед несколькими испуганными проститутками и почтительными товарищами, – в тот вечер была стрельба и свалка, и потом полицейские уволокли со свирепой торопливостью этого человека, – лицо его было окровавлено, кепка потеряна, костюм залит кровью, – Платон, находившийся тут же, молча смотрел на все это неподвижными глазами и даже не шевельнулся.

Я предпочитал дни, когда у него было очень мало денег, на два или три стакана вина; тогда он был почти совершенно трезв и с ним можно было говорить. Я любил в нем полную бескорыстность его суждений и то, что его собственная судьба и вообще вещи непосредственные оставляли его совершенно равнодушным. Он оживлялся только тогда, когда речь шла либо о новых, безразличных для него людях, либо об абстрактных вопросах. Он, впрочем, далеко не всегда был одинакового мнения об одном и том же; он объяснял это тем, что суждения человека о каком-либо предмете тесно связаны с множеством физиологических и психологических факторов, совокупность которых чрезвычайно трудно учесть и уж вовсе невозможно предвидеть – за исключением тех случаев, когда обсуждаемый вопрос, по своей примитивности, может быть сравнен с вопросом материального порядка, – но даже и здесь царствовал, по его словам, закон относительности. Людей он, впрочем, так же низко расценивал, как Ральди, всех решительно, причем ни чины, ни положение, ни репутация человека не играли в его глазах никакой роли; и я рад был однажды услышать от него, что в его представлении средний преступник, имеющий в своем прошлом два или три уголовных дела, не очень отличается от среднего депутата или министра и в сфере бескорыстного суждения, как он говорил, – в своеобразной его социальной иерархии, – они стоят на одном и том же уровне; – и я был рад это услышать, так как разделял совершенно этот взгляд.