Страница 4 из 11
— Ты меня звал?
— Звал, — он с трудом переводит дыхание. — Что-то у меня сердце прыгает… Глупая курица! Так или иначе ее понесут к резнику. И все-таки она хлопает крыльями. Налей-ка мне, дружок, десять капель.
Я отсчитываю капли и даю деду. Он выпивает их и печально произносит:
— Одно сердце на столько ботинок! Разве это справедливо? Хороший сапожник должен бы иметь два сердца…
— У меня там картошка, — говорю я, — бабушка рассердится, если я не почищу ее.
— Эх, дурак. Я тебе о сердце, а ты мне о картошке, — стыдит меня дед. — Ну, иди, иди. Не мешай, скоро мясник Гирш за ботинками явится.
Я не перечу, возвращаюсь к себе и с особенным рвением принимаюсь за работу. Наконец миска наполнена доверху. Где же бабушка? Видно, задержалась с кем-то. Бабушка часто задерживается. Встретит жену маляра Янкл-Лейба или скорняка Лейзера, — ну… ясно, тут уж так скоро не уйдешь…
В последнее время бабушка очень много говорит про какого-то Гитлера. Этот Гитлер, должно быть, порядочный мерзавец. Иначе бабушка не кричала бы на мою маму, когда та меня защищает:
— Гитлера растишь! Гитлера!
Это даже хорошо, что ее нет. Можно набрать соли. Она стоит в комоде, там же, где сахар.
Я открываю комод, стараясь не скрипеть дверцами. Но не тут-то было!
Дверцы скрипят, как сапоги балагулы Ицика.
Завидую ворам! Они все делают тихо. А я не умею. Тихо я умею только плакать.
И потом очень страшно красть у себя дома. А если попросить бабушку?
Нет, она не даст.
— Взять, — стучит в ушах.
— Не брать, — колотит в мозгу.
— Взять, не брать, взять, не брать… Подумаешь! Украсть немного соли — это, в конце концов, не такой уж страшный грех. Медлить нельзя. Надо решаться!
Но почему же я стою недвижимо? Ведь комод открыт.
— Боже, — молю я, — прости меня! Ты же знаешь, что я никогда ничего не крал. Позволь мне унести отсюда немного соли. Я найду клад — жемчуг, бриллианты, золотые монеты, и тогда за один бриллиант я куплю у лавочника Зака целый мешок соли. Ее хватит на все: и на посол огурцов, и на похлебку, и на всякую всячину. Позволь мне…
— Позволяю, — отвечает господь.
Нет, это не он, а я сам подбадриваю себя, запуская руку в комод.
И вдруг я слышу шаги.
О, эти шаги! Я знаю их, как свои пять пальцев. Никто так не ходит, как бабушка: бочком, почти на цыпочках.
Как ужаленный, я отскакиваю от комода. Старушка смотрит на меня и, не давая опомниться, спрашивает:
— Зачем в комоде рылся?
— Я… Я…
— А ну, отойди!
Бабушка подходит к комоду, резким движением открывает его и, пошарив там, дает мне затрещину.
— Ах, ты паршивец эдакий!
Я стою, не смея дышать.
— Ты что думаешь: у меня склад сахара? Я тебе и так, негодник ты этакий, две ложки в чай кладу. У других внуки как внуки. Только мне господь послал такого. Полкулька сахара сожрал!..
— Сахара?
— Он еще прикидывается! Чтоб тебе пусто было!
Бабушка запирает комод, прячет в чулок ключ, окидывает меня презрительным взглядом и семенит на кухню.
Я судорожно хватаюсь за карман, ощупываю его и застываю.
Нет!
Нет!
Бабушка все перепутала. В том кульке была…
Что была?..
И тут я, дрожа, подношу к губам белые, краденые кристалики.
Сладко!
Сладко!
Мне сладко!
Отчего же я плачу?
ДЯДЯ МОТЛ И КРОВАТЬ ПРЕЗИДЕНТА
Бабушка торопится, подкладывая в огонь сухие березовые поленья. Набитый картошкой горшок шипит, как кошка на собаку. Я вдыхаю благовонный запах пара. Сладкая, убаюкивающая истома разливается по моему телу.
Через полчаса придет мой непутевый дядя — Мотл-Златоуст. Златоуст — прозвище. Все евреи нашего местечка имеют прозвища. Гончара Пейсаха называют, например, Асфальтом, так как его лысина отливает синевой и очень похожа на асфальт.
Попадаются совсем замысловатые прозвища: «Фармазон», «Самурай», «Маркиз-сверху вниз».
Дядя Мотл-Златоуст работает краснодеревщиком на мебельной фабрике господина Айзенберга. Когда-то он мечтал стать трубочистом.
— Я хотел быть выше всех. Я хотел показать всему миру, на что способен сын сапожника Шимэна, когда он отрывается от земли, на которой, кроме цирка, нет ничего веселого.
Сколько я его помню, он всегда ругает землю: и то ему на ней не нравится, и это.
А по-моему, на земле хорошо, особенно летом. Каждый кустик звенит, каждая пташка свиристит от радости, каждая стежка ведет куда-то — в лес, к реке и еще дальше, на станцию, где стоят поезда, которые уйдут потом в разные стороны.
Я никогда не ездил в поездах. Говорят, что в них от езды кружится голова. Ну и что ж такого!
Парикмахер Шмуле уверяет, что в Париже поезда и под землей ходят.
Это, конечно, враки!
Под землей ходят черви и ящерицы.
А людям нужен воздух, нужен свет. Не то они задохнутся.
Если и есть что-то плохое на земле, так это клопы. Чего только не делала мама, чтобы избавиться от них. Она и стены керосином смазывала, и тюфяки вытряхивала, и все зря.
Из кухни, шурша юбкой, входит бабушка. Она важно, как новорожденного младенца, несет задымленный горшок.
— Готово, — мурлычет она. — Где же Мотл?
— Где же ему быть, как не на фабрике, — выпаливаю я. — Господин Айзенберг получил хороший заказ. Президент заказал ему двуспальную кровать.
— Кто тебе сказал?
— Он.
— Кто он?
— Дядя Мотл.
— А я думала президент, — хихикает бабушка. — Нашел тебя у речки и доложил: так, мол, и так… Шимэн, Шимэн! — восклицает она, развеселившись.
Дед высовывает из каморки свою плешь.
— Ну?
— Этот разбойник говорит, что президент заказал господину Айзенбергу двуспальную кровать.
— Ну?
— Что ты все нукаешь! Я спрашиваю: это хорошо или плохо?
— Это плохо.
— Почему?
— Потому что в его годы лучше спать одному.
— Бесстыдник, — кипятится бабушка. — Боже праведный, куда же запропастился Мотл?
— Я тут.
Дядя Мотл топчется на пороге: огненно-рыжий, с шишковатым лбом, с большими, оттопыренными, как ракушки, ушами.
— Соскучились? — с какой-то странной издевкой спрашивает он.
— Давно пора за стол, — тарахтит бабушка.
— Я был занят, — оправдывается Златоуст. — Что у нас сегодня?
— Четверг, — глухо бубнит дед.
— Я про обед, — ухмыляется дядя.
— Картошка, — картавит бабушка, расставляя тарелки.
— Опять картошка? В первый день господь создал картошку, во второй — картошку, в третий — картошку, в четвертый — картошку, в пятый — картошку. Зачем же он в шестой день создал нас?
— Ты еще за такие слова в ад попадешь, богохульник, — мрачнеет бабушка.
— Или в министры, — успокаивает ее Мотл.
— Чем же ты был так занят? — осведомляется дед, разламывая картофелину.
— Полировал кровать для президента. Не кровать, а корабль.
— Ну! — восхищается дед.
— А матрац какой, — расписывает дядя, — на таком матраце можно умереть, не поворачиваясь на другой бок.
— Мотл! Ты бы хоть при ребенке не болтал, — умоляет бабушка.
— Авремэле, — обращается ко мне Златоуст. — Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю.
— О чем?
— О большой кровати.
— А еще о чем?
— О мягком матраце, на котором не больно спать.
— Умница! — торжествует дядя.
— А президент кто? Самый главный?
— Он старик. Как твой дед.
— И тоже кашляет?
— За него кашляют другие.
— Ты погубишь ребенка, — причитает бабушка.
— А как это другие за него кашляют? — интересуюсь я.
— Очень просто, — объясняет дядя. — Как только президент почувствует приступ кашля, он тут же вызывает своего слугу и говорит: «Ступай-ка, дорогой, к сапожнику Шимэну или к прачке Марии и скажи им, чтобы они за меня покашляли. А коли ослушаются, привези их ко мне, я с ними расправлюсь: казню, четвертую, повешу, расстреляю и так далее…» И сапожник Шимэн, и прачка Мария кашляют, кашляют, пока не выкашливают легкие.