Страница 5 из 8
Вторжение в ЧССР сплотило «шестидесятников» как антисоветскую силу. Недаром в перестройке так активны были обществоведы, исключенные из КПСС в 1968 г. за то, что писали письма с протестами. Кстати, эти исключенные из КПСС интеллектуалы составляли вроде бы опальную, но привилегированную касту; интеллектуальная бригада власти как бы говорила им: «Ребята, мы с вами, но это пока секрет, погодите чуток». Конечно, вторжение было не причиной их поворота к измене в холодной войне, а лишь удобным поводом, моральным прикрытием. В мемуарах западных лидеров еврокоммунизма это говорится открыто: к 1968 г. «развод» с СССР уже назрел, а вторжение лишь сделало этот развод более скандальным — возникла возможность устроить истерику.
Как же формировалось сознание советских людей на последнем этапе существования СССР? После войны обществоведы (включая гуманитариев) получили доступ к огромной аудитории. Причем доступ непосредственный, с воздействием через личное устное общение — очень важный канал убеждения и внушения, помимо печатного слова, кино, радио и телевидения. Помимо вузов, техникумов и школ, где преподавались предметы, насыщенные идеологией, была развернута широкая сеть политического просвещения. В 1947 г. в СССР действовало 60 тыс. политшкол, где обучалось 800 тыс. человек, в 1948 г. уже 122 тыс. политшкол с 1,5 млн слушателей [3].
Огромная армия преподавателей общественных наук и журналистов представляла собой профессиональное сообщество, которое было воспитано и «наполнено» идеологическими штампами и стереотипами, выработанными элитой этого сообщества — авторитетными философами, экономистами, социологами и пр. Поддержку им оказывали «деятели культуры», воспитанные и отобранные чиновниками из числа той же элиты.7
Но каковы были установки этой элиты, имея в виду ту ее часть, которая не была открыто диссидентской или даже «приемлемо вольнодумной»? Ведь эти установки, даже если они прямо не проговариваются, передаются слушателям и студентам. Долго сопротивляться тому, что слышишь с кафедры или с амвона, человек не может — сил не хватит (кучка бунтарей не в счет, их мягко отсеивали, отодвигая от возможности «когнитивного бунта»).
Вот, например, воспоминание видного и уважаемого философа академика Л.Н. Митрохина: «К тому времени (1958 г.) нам была ясна идеологически-корыстная фальшь официальной социальной науки (прежде всего „научного коммунизма“) уверявшей, что советский человек „проходит как хозяин по просторам Родины своей“… Да, Федор Васильевич Константинов… был одной из самых мрачных фигур того времени. Под его началом я работал несколько лет, был заведующим сектором, секретарем партбюро Института, переводил его во время командировки в Вену» [12].
Кажется, это редкая в истории культуры деформация сознания, произведенная перестройкой. Воспоминания Л.Н. Митрохина полны уважения к самому себе. Но, если ему «была ясна идеологически-корыстная фальшь официальной социальной науки», из каких побуждений он пробивался вверх по иерархии этой самой науки? Зачем он «был заведующим сектором, секретарем партбюро Института», работал под началом «одной из самых мрачных фигур того времени»? Ведь чтобы после этого на своем примере учить жизни молодежь, должно же было быть какое-то объяснение, какая-то уважительная причина! Можно и шире подставить вопрос: а при других политических режимах разве служение интеллектуала власти не «сопровождается мучительными переживаниями»? Да это одна из сложнейших проблем политической философии. Ведь интеллектуалу при осмыслении вариантов политических решений приходится постоянно находить баланс между несоизмеримыми ценностями. Эта ситуация не была обдумана. В результате большая часть гуманитарной интеллигенции стала осознавать себя как двуличную, а затем и приняла двуличие и обман как норму. Очень многие впали и в цинизм.
Самый сложный и большой вопрос, который мы затронем здесь лишь частично, — объяснить, почему в 1970-1980-е гг. большая часть советских граждан оказалась так восприимчива к идеям, которые были «упакованы» в знакомые лозунги социализма и справедливости, но по сути отвергали главные принципы советского жизнеустройства (подробнее этот вопрос обсуждается в [6]). На мой взгляд, психологические защиты против таких идей утратили силу в результате мировоззренческого кризиса, вызванного сменой образа жизни большинства населения в ходе форсированной индустриализации и урбанизации. Этот кризис модернизации требовал преобразования идеократической системы легитимации советского строя, сложившейся в 1920-1940-е гг., которая апеллировала к традиционным общинным ценностям. По выражению М. Вебера, мировоззренческой основой русской революции был общинный крестьянский коммунизм, покрытый, как выразился Ортега-и-Гассет, «тонкой пленкой европейских идей» — марксизмом.
Нередко говорят, что в период сталинизма марксизм был «вульгаризирован» — интегрирован с крестьянским коммунизмом и сильно упрощен. В нем еще сильнее проявилась его «крипторелигиозная» компонента, на первый план вышли моральные ценности и пророчества. Кризис модернизации, напротив, требовал рационализации дискурса власти и кардинального усиления научного начала в идеологии. Для этого требовался «когнитивный бунт», о котором говорил П. Бурдье, но этот бунт приобрел антисоветский характер. Элита сообщества обществоведов СССР в своих учебниках и установочных книгах и докладах лишь усиливала идеократическую компоненту, в своем кругу оттачивая антисоветские аргументы.
Это с очевидностью проявилось, когда пал СССР. Л.Д. Гудков и Б.В. Дубин пишут: «Российская культурная и интеллектуальная элита (в отличие от элит в странах Восточной и Центральной Европы 1990-х гг.) оказывается в абсолютном большинстве случаев не способной ни рационализировать проблемы собственной истории (включая их мобильное, антропологическое или социологическое осмысление), ни усвоить опыт развития и трансформации других обществ. Причины этой импотенции следует искать в функциях, которые выполняли „образованные“ (люди с высшим образованием, „интеллигенция“) в поддержании советской системы, а значит — и в особенностях структуры российского образованного сословия. В отличие от „элиты“ в социологическом смысле слова (т.е. группы, чей авторитет связан с наивысшими достижениями в своей профессиональной области и которая задает образцы действия, от носителей культуры и духа рационализации), „интеллигенция“ функционировала лишь как обслуживающая тоталитарный режим бюрократия… Ничего другого она, как оказалось, делать не в состоянии» [13].
Но почему же синкретизм общинного коммунизма с марксизмом подавил в большом сообществе дух научной методологии? Никакой тиранией этого объяснить нельзя, наука сохранилась бы и в катакомбах.
Здесь еще требуются исследования, и в них надо учесть важные мысли, которые высказал Г.С. Батыгин. Вот большая выдержка из его статьи: «Бытование идеи в различных текстовых средах обнаруживает в ней содержания, не явленные в чистом виде. В этом отношении справедливо суждение об искажении идеи при ее рецепции в инородной текстовой среде. Проблема, однако, заключается не в осуждении искажения, а как раз наоборот: в понимании искажения идеи как мутации — единственно возможной формы ее существования в данной идейной среде…
Некоторые текстовые „организмы“ задыхаются и гибнут при рецепции в инородную среду, другие мутируют, третьи получают все возможности для своего развития. Если так, то аутентичный марксизм создан не столько его великим автором и интеллектуалами-интерпретаторами, сколько неискушенной аудиторией… Парадоксальность ситуации заключается в том, что изощренный, гегелевской пробы, марксистский интеллектуализм предрасположен к профанному бытованию и превращению в бездумную революционную „силу“ т.е. „олитературенное“ насилие. Для этого текст аутентичного марксизма уже должен содержать в себе элементы релевантной концептосферы — заготовки революционной эмфатической речи…
7
То, что некоторым писателям и бардам пришлось работать в системе «самиздата» или разъезжать с концертами по вузам и НИИ, ничего не меняло, у них были высокие покровители, без одобрения которых не было бы ни песен Высоцкого с Окуджавой, ни шуток Жванецкого.