Страница 43 из 48
В перерывы между болезнями Толстой, несмотря на свою старость, чувствовал себя еще настолько бодрым, что каждый день совершал продолжительную верховую поездку в 10–15-20 верст. Он выбирал при этом незнакомые лесные тропинки, спускался в овраги, заставлял лошадь брать трудные препятствия, поднимался почти по вертикальным откосам и поражал молодых спутников своею отвагою. В девяностых годах, в Москве, он вздумал даже учиться в манеже велосипедной езде, быстро овладел техникой и некоторое время совершал длинные поездки на велосипеде.
Все же старость давала себя знать. Физический труд пришлось прекратить. Удивительная работоспособность Толстого в деле литературном заметно падала. Вечерами он мог уже только читать, играть в шахматы или слушать музыку. И тем не менее за последние десять лет жизни он написал около 40 статей по философским, религиозным и общественным вопросам. К этому же периоду относится более 30 беллетристических произведений Толстого и среди них такие вещи, как «Живой труп», «И свет во тьме светит», «Хаджи Мурат», «После бала», «Воспоминания детства».
В 1901 году семь «смиренных» митрополитов и епископов, составлявших в то время синод православной церкви, предали Толстого анафеме. Они были правы, конечно, отлучая его от церкви: он давно ополчился против нее. Но в силу этого акта популярность Толстого только усилилась. Сначала Лев Николаевич не хотел отвечать и удерживал Софью Андреевну. Она рвалась в бой и настояла на своем: ее довольно бестолковое открытое письмо к митрополиту Антонию появилось в печати.
Позднее Толстой отвечал синоду. Он воспользовался случаем, чтобы еще раз изложить основы своей веры. Он заявлял между прочим: «Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете».
Истину эту он не собирался никому навязывать, но не намерен от нее отказываться. Ибо ему «надо самому одному жить, самому одному и умереть».
Приведенные выдержки знаменуют начало новой перемены в душе Толстого, новой фазы его развития.
Теперь он затрудняется что-либо проповедывать, ибо он понемногу отходит от всякой догмы. Даже в исключительное значение христианства он верит плохо. Он изучает другие религии и везде находит одно и то же. Это замечательное явление объяснил ученый раввин, с которым Толстой изучал на еврейском языке талмуд и пророков.
— Толстой брал из текста только то, что ему было надо. Мимо остального он проходил с полным равнодушием.
Замечая в каждой религии только те мысли, которые ему были дороги, Толстой в конце концов решил, что только эти истины внушены Богом, ибо они соответствуют совести всех. Все остальное — разноголосица и, стало быть, дело рук человеческих.
С такой точки зрения Евангелие теряло свое исключительное значение. И Толстой охладел к нему.
Но, чтобы оставаться универсальною, религиозная мысль должна была стать очень худосочною. И в самом деле вся религия Толстого свелась теперь к немногим положениям. Твори волю Бога, пославшего тебя на землю. Слиться с Ним предстоит тебе после плотской смерти. Воля Бога состоит в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними.
Однако, даже такие широкие формулы не всегда удовлетворяют его. Он записывает в дневнике:
«Как-то спросил себя: верю ли я? Точно ли верю в то, что смысл жизни в исполнении воли Бога, воля же в увеличении любви (согласия) в себе и мире, и что этим увеличением, соединением в одно любимого — я готовлю себе будущую жизнь? И невольно ответил, что не верю так, в этой определенной форме. Во что же я верю? — спросил я. И искренно ответил, что верю в то, что надо быть добрым: смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом».
Так мало осталось от его долголетних исканий! Иногда он сомневался во всем — даже в существовании Бога. В сущности Бога-творца, Бога-промыслителя, Бога, которого можно просить о чем-либо, — Толстой не признавал в теории. Бог для него непостижим. Бог — это то все, бесконечное все, чего он сознает себя частью. И потому все в нем граничит Богом, и он чувствует его во всем.
Это очень много и очень неопределенно. При таком представлении Толстой иногда задумывался: нельзя ли вообще обойтись без Бога?
«Мне стало приходить в голову, — пишет он, — что можно, что особенно важно для единения с китайцами, с конфуцианами, с буддистами и нашими безбожниками, агностиками, — совсем обойти это понятие. Думал я, что можно удовольствоваться одним понятием и признанием того Бога, который есть во мне, не признавая Бога в самом себе, — Того, который вложил в меня частицу себя. И удивительное дело — мне вдруг стало становиться скучно, уныло, страшно. Я не знал, отчего это, но почувствовал, что вдруг страшно духовно упал, лишился всякой радости и энергии духовной. И тут только я догадался, что это произошло оттого, что я ушел от Бога. И я стал думать — странно сказать — стал гадать, есть ли Бог или нет Его, и, как будто, вновь нашел Его…»
Ему хочется «опереться» на веру в Бога и в бессмертие души. Главное же, Бог ему «нужен» для того, чтобы выразить то, куда он идет и к кому придет.
Отношения Толстого к этому «необходимому» для разных целей Богу — весьма неопределенны. Еще в восьмидесятых годах публицист и поэт Аксаков говорил, что у Толстого — свой собственный, особый контокоррентный счет с Богом. В девятисотых годах Максим Горький, близко наблюдая Толстого в Крыму, утверждал: «С Богом у него очень неопределенные отношения, но иногда они напоминают мне отношения «двух медведей в одной берлоге»».
Новая фаза духовного развития Толстого выражалась в ослаблении догмы и, стало быть, в росте веротерпимости. Прежние гордые и непоколебимые истины гасли и забывались. Он способен теперь вдруг записать в дневнике такую мысль: «Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь». С точки зрения прежних его теорий, — каждая из этих деятельностей могла быть подвергнута строжайшей критике.
Ему казалось, что уже давно он победил смерть своими рассуждениями. Он долго работал (еще в восьмидесятых годах) над книгою «Жизнь и смерть». Во время этой работы оказалось, что для христианина «смерти нет», и трактат явился в свет под заглавием «О жизни». По представлению Толстого, бессмертная душа, после смерти тела, сливается со «всем», с Богом и таким образом, освобождаясь от похотливого тела, своей темницы, переходит в новую фазу вечной жизни. Последние 20–25 лет он старался всячески убедить себя в этом. Он гипнотизировал себя постоянными разговорами, писаниями и размышлениями на тему о жизни вечной. Правда, не раз ему приходилось отмечать свое тревожное отношение, свои колебания, свои сомнения в этой области. Но постоянно возвращаясь к вопросу о смерти, он все же, казалось, примирился с нею, относился к ней спокойно, даже желал ее.
А между тем, когда он умирал в Крыму, Софья Андреевна сообщала сестре: «Всякое ухудшение вызывает в нем мрачность: он молчит и думает, и Бог знает, что происходит в его душе. Со всеми нами, окружающими, он очень ласков и благодарен. Но болеть ему очень трудно, непривычно, и по моему мнению, умирать ему очень не хочется». Максим Горький писал о том же времени: «Иногда казалось, что старый этот колдун играет со смертью, кокетничает с ней и старается как-то обмануть ее: я тебя не боюсь, я тебя люблю, я жду тебя. А сам остренькими глазками заглядывает: а какая ты? А что за тобой, там дальше? Совсем ты уничтожишь меня или что-то останется жить…»
По-видимому, в этих грубых словах была значительная доля правды.
По крайней мере, после всех приветствий смерти, рассеянных в дневниках, письмах и разговорах Толстого, поражает неожиданностью запись его секретаря Гусева от 19 января 1909 года. Толстой сказал ему:
«Я сегодня вдруг почувствовал смерть (в мои годы это естественно) и не почувствовал никакого противления. Не то, чтобы желание смерти, как иногда бывает, когда видишь все безумие жизни, и является желание уйти отсюда поскорее, а совершенное спокойствие, готовность. Это первый раз я это испытывал».