Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 48



Людей в доме было немного. Горничная Дуняша, лакей Алексей и старик повар, не всегда трезвый.

В эту, почти суровую обстановку — прилетела, по выражению Фета, «прелестная птичка, все оживившая своим присутствием».

Надев с гордостью дамский кружевной чепец с малиновыми лентами, — молодая графиня с первых же дней старалась играть в солидную и степенную хозяйку дома и «большую барыню». «И ничего! — пишет Толстой, — похоже и отлично».

Но иногда ей надоедало быть «большой». Тишина в доме раздражала. Нападала неудержимая потребность веселья и движения: она прыгала, бегала, вспоминая как, бывало, бесилась с младшей сестрой, чертенком-Татьянчиком, кричавшей при этом, что ее «носит».

С первого же дня Софья Андреевна пробовала «помогать мужу: она заходила в школу, присматривалась к занятиям, — «то сочиненьице поправит, то задачку — деление…» Но ей больше нравилось катанье на тройках вместе со школьниками: они останавливались, бегали, пели песни и веселились вовсю.

Пробовала она заниматься и молочным хозяйством, ходила на удой коров, но запах коровника, к удивлению Льва Николаевича, вызывал у нее тошноту, и молодая городская жительница не могла заставить себя возиться с коровами…

«Тетенька такая довольная, — писала она сестре, — Сережа такой славный, а про Левочку и говорить не хочу, страшно и совестно, что он меня так любит, — Татьянка, ведь не за что?..»

Иногда они вдвоем пишут письма:

Лев Николаевич: «Татьяна, милый друг, пожалей меня, у меня жена — глу-у-пая».

Соня: «Сам он глупый, Таня».

Лев Николаевич: «Эта новость, что мы оба глупые, очень тебя должна огорчать, но после горя бывает и утешение: мы оба очень довольны, что мы глупы, и другими быть не хотим».

Соня: «А я хочу, чтобы он был умный».

Лев Николаевич: «Вот озадачила-то!.. Ты чувствуешь ли, как мы при этом, раскачиваясь, хохочем?.».

Как маленькие дети, они забавляются друг другом — и любят. Они счастливы.

5 января 1863 года Толстой записывает в дневнике: «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу: она смотрит на меня и любит. И никто — главное я — не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем; и она скажет: «Левочка!»… и остановится; «отчего трубы в камине проведены прямо?» или «почему лошади не умирают долго?»… Люблю, когда мы долго одни, и «что нам делать?». «Соня, что нам делать?» Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня и вдруг, в мгновенье ока у ней и мысль, и слово — иногда резкое: «оставь!» «скучно!» Через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык; люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное, и испуганное, и детское, и страстное лицо; люблю когда…»



По словам самого Толстого, это было «неимоверное, дух захватывающее счастье».

Он захлебывается, не может удержаться и делится своими восторгами с графиней Александрой Толстой.

«Пишу из деревни, пишу и слышу наверху голос жены, которая говорит с братом и которую я люблю больше всего на свете. Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым. Когда буду спокойнее, напишу вам длинное письмо — не то, что спокойнее, — я теперь спокоен и ясен, как никогда не бывал в жизни, — но когда буду привычнее. Теперь у меня постоянно чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье. Вот она идет, я ее слышу, и так хорошо. Благодарю вас за последнее письмо. И за что меня любят такие хорошие люди, как вы, и что всего удивительнее, как такое существо, как моя жена…»

В половине декабря 1862 года Толстые побывали ненадолго в Москве. По наблюдениям посторонних в отношениях между супругами чувствовалась некоторая перемена. Не было прежних беспокойно вопросительных, влюбленных взглядов. Была нежная заботливость с его стороны и какая-то любовная покорность с ее. Энергичная, самостоятельная натура Софьи Андреевны на время совершенно заслонилась авторитетом Толстого: молодая женщина говорила словами и думала мыслями своего гениального мужа.

Толстые пробыли в Москве всего несколько недель: их тянуло обоих назад, в деревенское уединение, где они могли снова предаться без помех своему исключительному счастью.

Через 3 с половиной месяца после свадьбы (5 января 1863 года) Толстой пишет в дневнике: «Счастье семейное поглощает меня всего… Часто мне приходит в голову, что счастье и все особенные черты его уходят, а никто его не знает и не будет знать, а такого не было и не будет ни у кого, и я сознаю его…»

Но «прелестная идиллия Толстых» не укрылась от окружающих. Ею любовались все. Фет в своих старческих воспоминаниях говорит о ней с трогательной нежностью и умилением, а один из братьев Софьи Андреевны рассказывает: «В бытность мою в Ясной Поляне я был едва ли не самый ближайший свидетель их семейной жизни. Близость, дружба и взаимная любовь этой четы всегда служили для меня образцом и идеалом супружеского счастья. Достаточно упомянуть, что мои родители, подобно всем родителям, всегда недовольные участью своих детей, говорили: «Соне лучшего счастья пожелать нельзя!»…

Конечно, даже и этой чете Гименей заготовил не только розы. Были капризы. Были сцены. Было взаимное непонимание. И плакала не только молодая жена. Плакал тридцатичетырехлетний Толстой, горестно думая о том, что и у них — «все как у других». Он боялся этих «беспричинных» царапин, которые оскорбляли его чувство к ней и, казалось, оставляли грубые следы на нежной ткани их счастья. Уже тогда, как Левин в «Анне Карениной», он учился уступать, выжидать, смирять в себе желание доказывать свою правоту… К чему? Смешно было сердиться на самого себя, — ведь они, представлялось ему, теперь уже навсегда составляли одно существо…

Капризы и сцены становились особенно часты в периоды ее беременности. Несмотря на исключительную проницательность, он еще долго не мог в применении к себе уяснить чисто физиологических основ учащавшихся семейных размолвок. Позднее, в «Крейцеровой сонате» он остановился на этом вопросе с беспощадным реализмом. В первые годы супружества он готов был винить во всем свою молодую жену…

Но все это таяло, как легкие перистые облака в горячем лазурном небе.

Гораздо серьезнее угрожали их счастью частые припадки ревности. Они ревновали оба. Ревновали без всякого повода, и с такой непонятною остротою, которая может найти объяснение только в страстности их темпераментов. Эти вспышки ревности ослепляли их, делали несправедливыми, заставляли глубоко страдать.

Ссоры такого рода начались очень скоро. Надо было писать графине Александре Толстой и представиться ей — пока письменно. Софья Андреевна не хотела. Она ревновала. Первого октября Лев Николаевич отмечает в дневнике: «Она придворным тетушкам не хочет писать — все чует». Только через четыре дня удается убедить ее. Но ее холодное, ученическое, вежливое, французское письмо — вызывает огорчение и досаду Толстого.

В Москве надо делать визиты. Она протестует. Ей особенно не хочется ехать к княгине А. А. Оболенской, которой когда-то увлекался Толстой. Все же они едут, и Софья Андреевна, везде ласково и тепло принятая, не может удержаться, чтобы не записать в своем дневнике злые слова: «Еще ездили мы к княгине А. А. Оболенской, М. А. Сухотиной и Е. А. Жемчужниковой. Первые две сестры взяли тон презрения к молоденькой и глупенькой жене своего бывшего поклонника и посетителя Льва Толстого».

Когда он уезжал куда-нибудь вечером без нее, она спокойно ждала до назначенного часа. Малейшее запоздание выводило ее из себя. Ревнивым предположениям не было конца. В них часто фигурировала все та же прежняя пассия Толстого — княгиня А. А. Оболенская. Однажды он был у Аксакова, где встретился с декабристом Завалишиным (Толстой собирался в то время писать роман из эпохи декабристов). Он заговорился и вернулся домой вместо 12 в половине второго. Софья Андреевна изнывала от ревности и встретила его потоком безудержных слез…