Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 90

Одевались, конечно же, не только во французское платье. В Москве того времени славились несколько крупных портновских фирм, и среди них выделялся «Жорж», размещавшийся напротив дома генерал-губернатора на Тверской, нынешней московской мэрии. Хозяин, Жорж, слыл неповторимым мастером мужского костюма, особенно брюк. О нем так и говорили: Жорж — фанатик брюк. Он умел ловко спрятать нескладные ноженьки московских франтов, привил особую любовь к искусно сшитым штанам, и, кажется, это от него пошла поговорка в народе: «Брюки и отдыхать должны, день — надень, а на другой — повесь, поди и в иных покуралесь!»

Еще одна самая старая московская портная фирма размещалась в конце XVIII века на той же Тверской — «Айе». Это была фирма высочайшего европейского класса. Сам граф Лев Николаевич Толстой одевался здесь. До той поры, конечно же, когда предпочел сермяжное платье и босиком стал разгуливать. Любил Лев Николаевич одно время и прифрантиться. А неподалеку, на углу Малого Гнездиковского переулка и Тверской, была мастерская московского француза Оттэна, считавшаяся самой богатой. Из поколения в поколение она передавалась в семье.

Да-с, любили, да и сейчас любят москвичи приодеться как следует и хорошо слаженную вещь всегда ценили. Вот о костюме поговорка еще какая была: «Костюмчик — как брошь… Прикалывать булавкой его надо. Право слово… У кого такую птицу шили?»

За отдельную плату

Когда-то, очень давно, меня любила настоящая баронесса. Ее звали Алевтина Ивановна Епифанская. Это была высокая, стройная женщина, тогда лет семидесяти, с пышной прической из совершенно седых волос, большими глазами с тонкими, пергаментными веками — когда-то голубыми, наверное, а при мне уж серыми, ласково глядящими через пенсне на шнурочке. Руки ее с длинными, тонкими пальцами всегда скрывались в вязаных перчатках с обнаженными последними фалангами пальцев: в Детской библиотеке им. Л. Н. Толстого на Полянке — старом деревянном скрипучем доме, было холодно даже летом.

Она любила меня, потому что своих детей у нее никогда не было, и я отвечал ей полной взаимностью, потому что дома мне не хватало того же самого чувства.

До революции у Епифанской была огромная библиотека, потом часть ее разворовали, а остальное она отдала после смерти мужа в нашу районную библиотеку.

Алевтина Ивановна бывала дома у нас, и я бывал у нее. Таким интересным казалось там все… а интереснее прочего — старинные альбомы с фотографиями на толстом картоне. На одной из них Алевтина Ивановна, совсем еще девочка, стояла с другой девочкой в длиннющей узкой юбке и белой блузке с кружевным воротником. Эта девочка была безумно красива.

Заподозрив мой нездоровый интерес к особи противоположного пола на шестьдесят с лишним лет старше меня, Алевтина Ивановна сказала как-то: «Это моя любимая подруга Катя. Мы вместе учились в гимназии. Она стала потом очень плохой женщиной». Я подумал, что она украла что-то, наверное. Но нет, не украла. «Она продавала себя», — пояснила Алевтина Ивановна. Этого я совершенно не мог понять. Но зато я увидел ее! Екатерина Владимировна жила в Столешниковом, но застал я ее дома у Алевтины Ивановны. Только лучше бы я никогда ее не видел…

Страшная, изможденная старуха с черными, глубоко ввалившимися глазами, почти совсем облысевшая, с ломаными гнилыми зубами… Я не мог, не хотел отождествлять ее с той чудной девочкой на фотографии… Позже, когда я уже школу закончил, я еще раз встретил Екатерину Владимировну, и она много чего рассказала. Я слушал ее, и мне казалось, что она говорит о ком-то другом — такой отстраненной она казалась тогда. И еще я видел, я понимал, что она с трудом верит, а может, и вовсе не верит в то, что это было когда-то с ней.



Екатерина Владимировна в устах своей подруги слыла «падшей» женщиной, что в моем восьмилетием представлении выглядело так: шла-шла старушка и навернулась, упала. Когда я из прирожденной вежливости осторожно осведомился, не больно ли Екатерина Владимировна тогда ударилась, Алевтина Ивановна отчего-то заплакала, а Екатерина Владимировна задумалась.

Вспомнил про них обеих, блуждая по старым московским переулкам по левую сторону от Цветного бульвара, если идти с Самотеков на Трубную. Я искал Малый Колосов переулок, славившийся в конце XIX века, да еще и в начале XX века, как самое злачное место среди всех московских притонов. Здесь бок о бок ютились публичные дома самого дурного пошиба, самые дешевые и самые грязные, в большинстве из которых не то что ванных комнат, а и уборных-то не было, и загулявшие клиенты бегали по нужде в темный даже днем, заваленный мусором двор в кое-как сколоченные «скворечники».

Не нашел я Малого Колосова. Сгинул во времени. Но одна старушка, сидевшая на скамеечке возле подъезда, неуверенно пояснила, что вот этот, Малый Сухаревский, вроде и был раньше Колосовым. Переулочек чистенький нынче, дома, насколько это возможно в наше нечистоплотное время, — тоже легонько намарафечены. Но, подозреваю, давнее прошлое таится в глубинах генов этих старых домов. Только разве расскажут они о себе…

Проституция в старой Москве всегда изживалась нещадно, особей женского пола, примечаемых издали, высушивали в каталажках и из столицы отправляли этапом. Публичные дома, о существовании которых было ведомо на всех этапах власти в городе, тайно бытовали в разных местах, как вот здесь, за Цветным. Впрочем, прятались заведения подобного рода только условно: со стороны улицы над каждым подъездом по вечерам и ночам горел красный фонарь. Городовые сюда, случалось, и заглядывали — свой куш сорвать, а не ради усмирения нравов — и мзду брали, полагать надо, в случае чего и натурой, хотя предпочитали монету.

Посещение дамы в относительно приличных домах обходилось клиенту в полтинник. Дорого-дешево? Кому как. За двугривенный тогда можно было пообедать с водкой в трактире. Время визита не ограничивалось: судя по состоянию клиента, дама сама решала, когда его выдворять — способен ли он еще на подвиги, и есть ли серебро в кошельке. Редкий случай, когда необобранным удавалось убраться отсюда.

А во дворах этих домов, по грязным подвалам и полуподвалам, где притопленные окна в случае необходимости завешивались изнутри какой-то тряпицей, гнездовали самые дешевые и самые грязные притоны, куда и не всякий бывалый решался зайти. Впрочем, сюда и силком клиентов затягивали. «Коты» — не то чтобы сутенеры, а скорее разбойнички мелкие по совместительству, со своими «марухами» по ночам на Цветной бульвар выползали, охотились на расползавшихся после трактирной попойки пьяных, замарьяживали их — заполучали тут же, на месте клиента и, если он был еще в состоянии передвигаться, увлекали к себе, в Малый Колосов. А если колодой валялся, то обирали на месте.

Понятное дело, что притоны те служили и по другому еще назначению: в них укрывались всякие беглые люди. Логовище надежное, поскольку полиция старалась обходить те дома стороной, а если уж по какой-то наводке и заходила сюда, то и убиралась с пустыми руками: служба оповещения и упреждения надежно работала.

Да, кажется, нет ничего и быть не могло грязней и отвратительнее публичных домов в Малом Колосовом… Но были хуже и ужасней еще: на Хитровке. Только не дома специального назначения, ввиду того что проституция там процветала на каждом углу и за всяким окном. Существовало на Хитровом рынке подобие публичного дома — небольшой флигелишко с осыпавшейся штукатуркой, притулившийся на окраине городской усадьбы Румянцева. Владельцы усадьбы даже не подозревали, что в их владениях процветает очаг разврата, который называли в народе «вагоном».

Здесь по большей части трудились десяти — двенадцатилетние девочки, шедшие уж совсем за гроши, из коих им только и оставалось, что на жалкое пропитание. Здесь на Хитровке девочки эти, не зная родителей, появлялись на свет и отсюда же, не оставив в жизни следа, из нее уходили.