Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 17



Себя же поэт, кровно связанный с западным символизмом Метерлинка, Грильпарцера, Верлена, с каким-то отчаянным вызовом человека, уже ощущающего, в какую гибельную трясину он погружается, причисляет к восточным варварам: «Да, скифы мы! Да, азиаты мы!.. Мы обернемся к вам своею азиатской рожей!..» Этот вопль из не изведанных им самим глубин его души еще ждет своего толкования.

Ему, открывшему поэму «Возмездие» строками – «Век девятнадцатый, железный, воистину жестокий век!..», не дано уже узнать, насколько век двадцатый будет чудовищно жестоким и кем для его России обернется «азиатская рожа», с усами и в крапинку.

Воспользуюсь весьма впечатляющей теорией «словесных игр» французских постмодернистов, одним из постулатов которой является, кстати, отрицаемая ими же бинарность. К примеру: бодрствующий Запад и погруженный в опасную спячку Восток. Воистину в европейском пространстве Франция – Запад, Германия по отношению к ней – Восток, высидевшая в своем тевтонско-нацистском сне вырвавшееся из «роковых яиц» чудовище. Россия же – совсем уже на Востоке, – спавшая столетиями, породила другое чудовище греческих мифов, пожиравшее миллионами своих же детей.

Но наступает судьбоносный час пробуждения, подведения итогов, длящийся десятилетиями.

Очнувшись, французы никак не могут справиться со своей Историей. И в бодрствовании и во сне их неотступно и навязчиво преследуют кадры «бошей» в глубоких касках, печатающих по-хозяйски подкованный шаг по Парижу за покачивающимся на тяжелом немецком битюге командиром, и составы с евреями, которые правительство Виши посылает в лагеря смерти. Они отлично помнят слова царя Креона в пьесе Жана Ануя «Антигона», написанной в Париже под стук немецких сапог и предательский голос Петена. По сей день, эта пьеса идет на театральных подмостках. «...Судно дало течь по всем швам, – говорит Креон. – Оно до отказа нагружено преступлениями, глупостью, нуждой... Корабль потерял управление. Команда не желает ничего больше делать и думает лишь о том, как бы разграбить трюмы, а офицеры уже строят для одних себя небольшой удобный плот, они погрузили на него все запасы пресной воды, чтобы унести ноги подобру-поздорову. Мачта трещит, ветер завывает, паруса разодраны в клочья, и эти скоты так и подохнут все вместе, потому что каждый думает только о собственной шкуре...»

Немцы, при всех своих достижениях и демонстрируемой на весь мир демократической бодрости, не могут по сей день выйти из состояния глубокой «резиньяции». Это слово, означающее некую покорность, смирение, уже как бы после раскаяния, отмечает современная немецкая философская мысль.

Россия с переменным успехом пытается и все никак не может «воспрянуть ото сна». Оказывается, фрейдистский феномен исторической «амнезии» и «анестезии» заключается именно в том, что «никто не забыт и ничто не забыто». Помню, каким для нас пробуждением от мертвого сна была живая вода книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Это был воистину «поиск времени», которое не просто было утрачено, а выглядело траченной тканью, превращенной в тряпье и выброшенной на помойку Истории.

Сегодня мы, осоловевшие от хлынувшей на нас за все последующие годы информации, почитаем эту книгу скучной и удивляемся тому потрясающему впечатлению, которое она тогда произвела на нас.

Затяжные приступы исторической амнезии

Очнувшись от мертвой спячки, мы обнаружили совсем неподалеку, за упавшим железным занавесом, французов и немцев, со своими «ящиками Пандоры», своими «безднами». Уже не первое десятилетие они худо-бедно пытаются выкарабкаться, цепляясь за скользкие от крови стенки собственных, их руками сотворенных Историй. Мы же в это время, на востоке, жили погруженные в чудовищный сон, под гнетом тоталитаризма, когда масса (ее нельзя назвать «народом») была одновременно возбуждена и подавлена. И мы оправдывали заполнивший наши духовные потребности страх неведением.

Такие затяжные приступы исторической амнезии не проходят даром, легко и бесследно. Естественно, что, очнувшись, мы не смогли узнать ни самих себя, ни соседей. Попытки диалога пока еще выглядят разговором глухих. А между тем речь идет об осмыслении общей европейской судьбы, которая за последние два века столько раз подводила.



И тут именно философия вторично за прошедший век обнаруживает самую большую чувствительность к Истории, выступая одновременно в трех лицах – обвинителя, защитника и судьи.

Выходит, что только она, современная философия, после провала в бездну, вправе предъявить иск Истории.

Речь идет о современной французской и немецкой философии и взаимоотношении между ними.

Если попросить любого интеллектуала, профессионально не занимающегося философией, вне зависимости от языка и культурной среды, в которой он обретается, назвать имена современных французских и немецких философов, он тут же выдаст несколько бронебойных имен. Назовет, положим, четыре немецких – Канта, Гегеля, Ницше, Хайдеггера. И три французских – Бергсона, Сартра, Камю. Тех, кто меня упрекнет в высокомерии, могу успокоить. Мы в СССР, были отрезаны от цивилизации Запада, и не наша вина, что мы практически ничего не знали о ней. Но трудно поверить в то, что современная французская философия почти вовсе не осведомлена о немецкой, а немецкая о французской – тем более. И это при полнейшей открытости между ними. А ведь вот уже более четверти века вышла на уровень мировой философии целая плеяда французских философов-постмодернистов. Среди них звезды первой величины – Жак Деррида, Мишель Фуко, Эммануэль Левинас, Жан-Франсуа Лиотар. За ними следуют Жак Лакан, Жиль Делез, Юлия Кристева, Бланшо, Бодрийяр, Батай.

В современной немецкой философии силен дух ушедшего из жизни в 1969 году еврея Теодора Адорно, вернувшегося сразу после войны из США в Германию, его ученика Юргена Хабермаса, Ханса Георга Гадамера, ученика и в определенной степени наследника Мартина Хайдеггера, Манфреда Франка, Макса Хоркхаймера. Особняком стоят их коллеги по франкфуртской школе, оставшиеся после войны в США и там обретшие мировую знаменитость, – Герберт Маркузе и Эрих Фромм (оба – евреи).

С момента окончания Второй мировой войны более тридцати пяти лет, до поздних восьмидесятых, немецкая философия, укрывшаяся в университетских стенах, под сенью великого философского насилия все тех же Канта, Гегеля, Ницше и Хайдеггера, не удостаивала вниманием французскую школу постструктурализма, кажущуюся ей легким оружием по сравнению с тяжелой артиллерией германской философии. Смущало ли их то, что эта артиллерия наделала в Европе? Выводил ли их из себя факт, что именно французский постмодернизм предъявил иск «нацистскому мифу», занявшись его деструкцией, чтобы обнажить его корни?

Немецким философам оставалось забиться в темный угол. В состоянии депрессии они замалчивали достижения французского постмодернизма. Но, при этом, напряженно, (это обнаружилось позднее), следили за тем, как французская философская мысль разворачивает их немецкое прошлое. А именно, то «чудовищное, омерзительное, непостижимое», которое я назову «бездной Шоа-ГУЛаг» и чему посвящена эта работа – «Иск Истории».

Но для них, немецких философов, это ведь «кровное», которое хочется не исследовать, а забыть или, во всяком случае, сделать вид, что после операции с длительной анестезией больной вылечился и стал другим.

Вообще-то и, главным образом, в течение последних трех веков немцы с особым интересом и тайной завистью следили за французской философией (Париж ведь законодатель не только мод), а французы, в свою очередь, с не менее скрытым интересом припадали к работам «левиафанов немецкой философии». Но обе стороны делали вид незаинтересованности друг другом, не чураясь, кстати, профессиональных контактов, опять же, неизвестных широкой публике.

Французы и немцы в древности составляли один этнос – франков. Затем разделились по языковому признаку. Народ – это язык. На западе Европы говорили на испорченной латыни, ставшей французским языком, на востоке один из диалектов стал немецким. На этой языковой почве выросли различные корни двух этих народов, корни достаточно горькие, с немалым привкусом неприязни одного к другому, с периодами откровенной ненависти, что не раз приводило их к столкновениям, в которых побеждал то один, то другой, в свою очередь, топча побежденного.