Страница 3 из 238
Когда старший, Петр, «отцовский портрет, капля в каплю», как говорила мать, первым покинул дом, Варвара Сергеевна провожала его с волнением и слезами. На вокзале, быстро наклонив к себе черноволосую голову сына, она сказала дрожащим голосом:
— Вот… первый голубь из гнезда вылетает… Пиши ты скорей, как только приедешь, а то я глаз не сомкну…
Возвращаясь домой, она опять всплакнула. Остальных детей своих она провожала уже спокойнее. Может быть, она и страдала втихомолку, но, снаряжая их в путь-дорогу, хлопотала не больше, чем в свое время отправляя их в школу.
… Когда сели за стол, Пермяков спросил, нет ли писем от сыновей с фронта.
— Но ведь только третьего дня было письмо от Васи, — напомнила жена.
— А-а… да, да. От Виктора ничего нет?
— Напишет, — кратко сказала Варвара Сергеевна.
От ее зоркого глаза не укрылось, что Михаил Васильевич чем-то озабочен, но, как всегда, она не стала выспрашивать: если не говорит сам, значит на то есть причина.
Меняя тарелку, она спросила:
— Вчера я студень ставила. Хочешь, из погреба принесу?
— Студень?.. Ну… что же, ладно…
«Что-то тяжко ему…» — уже совсем уверенно подумала она. Студень он только еле поковырял, что совсем огорчило ее. Незаметно следя за его хмурым взглядом, она подвинула стакан чаю, пепельницу, но он все не закуривал.
Он сидел, барабаня пальцем по столу и опустив массивную голову с густым бобриком сивых волос.
На улице вдруг раздался звучный женский голос:
— Здравствуйте, здравствуйте, Клавдия Ивановна!
Это больная жена Дмитрия Никитича Пластунова встречала заводского врача Клавдию Ивановну. Пластуновых Пермяков сразу пригласил поселиться у себя, так как две «детских» комнаты у него пустовали.
Женский голос слышался из окна в противоположном углу пермяковского дома, молодой и возбужденно живой:
— Ах, как я вам рада, Клавдия Ивановна! Похоже, что уже есть какой-то просвет… да, да!..
Голос прервался, — говорившая отошла от окна.
— Вот… больна-больна, а все-таки еще радоваться может, — вдруг мрачно усмехнулся Пермяков и еще сильнее забарабанил пальцем по столу. — А тут у тебя на двоих здоровья хватит, а на душе кошки скребут… — И, передав жене свой разговор с Дмитрием Никитичем, Пермяков заключил его мыслью, которая и «скребла» ему сердце: — Им, приезжим людям, легко обо всем гладко да хватко рассуждать: этак делай, так поступай. Нашего Дмитрия Никитича возьми… Жил он в Ленинграде, металлургию, конечно, знает, но ведь он флотский и больше с кораблестроением дело имел. Его сюда послал ЦК партии, и объективно я Пластунова уважаю: преданный делу человек, — но по-человечьи, по-простецки рассудить: чем он взял? Моего опыта у него нет, да и откуда бы ему быть? Он дружил с водой, я — с горой. А уж как член партии он в сравнении со мной совсем зелень. Не случись бы этого страшного бедствия, разве понаехало бы их сюда столько — ленинградских, московских, киевских? Ты бы видела, за что они наш завод считают: к старой, мол, пуговице — новую шубу! А, слышала?
— Да уж, действительно! — возмущенно вздохнула Варвара Сергеевна.
Пермяков, закуривая, сломал несколько спичек, потом тяжелыми шагами заходил по комнате.
Мартен № 2, или, как называли его по старинке, «мартын второй», стал на ремонт. Оба сталевара-сменщика, Сергей Ланских и Александр Нечпорук, решив закончить ремонт в кратчайший срок, почти не выходили из цеха. Побывав с утра на строительстве новых цехов, сталевары тотчас же отправились к своей печи.
После нескольких часов работы, осыпанные кирпичной пылью, чумазые и потные, сменщики подошли к киоску с газированной водой. Напротив раскрылся зев печи № 1, и бушующая в каменном своем ковше яростно-белая с прожелтью сталь осветила площадку, наполнив воздух звонким шипением и свистом.
— Погано у печи торчать, когда у ней все нутро разворошено, — мрачно сказал Нечпорук и выпил залпом еще стакан.
— Ничего, всякое нутро своей заботы требует, — спокойно возразил Ланских. — Отремонтируется, и опять сталью до краев ее заполним.
— Э, да разве же это печь? — с той же мрачной усмешкой продолжал Нечпорук. — Це же не печь, а хвороба. Эх, да что говорить! Пошли… — и Нечпорук, отмахнувшись, вразвалку, широким шагом, пошел к печи.
Весь день он так ко всему придирался, что потом ему самому стало совестно. После работы, выйдя из душевой, Нечпорук, распаренный, подобревший, неловко улыбнулся Ланских:
— Ты на меня, Сергей Николаич, не серчай… Забрало дытыну под самое сердце.
Домой они пошли вместе.
— Самому не весело, а тут еще жинка у меня совсем как рехнулась: с утра до ночи тоскует да ревет.
— С чего ж это она? — удивился Ланских. — Молодая, здоровая…
— Да на Урале ей не нравится: и солнце-то здесь не дюже какое, и ветры, и садочков не видно, и люди ей кажутся неласковыми… Все о станице своей разоренной, о матери плачет. Совсем Марийка спятила: ревет, голосит, не дай боже… Все ей видится, как враги в наших родных местах лютуют, даже во сне всякие страсти видит…
— А ты успокой ее…
— Стараюсь, да у самого на душе так погано — не высказать. Слухай — гвоздит у меня в башке одна дума, такая, кажу тоби, дурная дума. Я, конечно, в университетах не сидел, но жизнь я понимаю. Вот ты, как партийный, разъясни мне: как это можно, чтобы такая жизнь, как наша, вдруг набок сковырнулась? Нет, нет, ты обожди, я все до конца выложу. Вот я, Нечпорук, жил — дай бог каждому моему другу так поживать!.. Имел я уважение и почет от людей: чуть торжество какое, меня в президиум сажают. В отпуск я в Крым да на Кавказ ездил, разгуливали мы с моей Марьей по берегу моря, а пальмы, понимаешь, над нами так и шумели. Эх, что говорить! И вдруг — хвать! — и нет того ничего, а мы горе хлебаем — ох, какое ж горе! — за наши-то честные труды! Обожди, не сбивай меня. Как вспомню о нашей довоенной жизни, вот тут-то и вылазит моя черная дума! — и Нечпорук, покрутив чернокудрой головой, ударил себя в грудь. — Неправильно мы жили, хоть и умные были!..
— Почему?
— А потому! Надо нам было загодя к войне готовиться, о врагах помнить!
— О врагах мы помнили.
— Ой, так нет же, Сергей, нет! Мы выставки делали, курорты строили, красивые дома и тому подобное и всякое прочее, а нам нужны были только танки, танки, танки…
— Это и есть твоя «черная дума»? — спокойно улыбнулся Ланских.
— Это и есть… — Нечпорук даже немного опешил: — А что, тебе мало?
— Именно то мы делали, именно то, что надо было для жизни, а ты, брат, все сбил в одну кучу, — и в голосе Ланских прозвучала ироническая усмешка.
— Сбил в кучу? — повторил Нечпорук и самолюбиво забеспокоился: — А что, что я сбил… ну?
— Все, — твердо сказал Ланских. — Вот ты тут выставки, квартиры и так далее начал хаять, а что к чему — об этом не подумал. Чтобы наша страна могла танки строить, какую промышленность мы должны были поднять?
— Еще бы!
— Согласен? Ладно. А когда мы новые заводы строили, надо было о житье-бытье рабочих и инженеров заботиться — вот тебе тут и квартирки понадобились. А в театр, в кино люди ходят? А детей воспитывать, учить надо? Значит, и школы новые строили тоже. А колхозы росли?.. Нет, Александр, жизнь была поставлена, что надо…
— Гм, — пробормотал Нечпорук. — Ты ловко умеешь закручивать.
— Нет, не умею я этого делать, а просто мы в такое время живем, о котором всегда думать надо.
— О времени… думать? — удивился Нечпорук. — Оно же себе летит, как хочет!
— Летит, да со смыслом.
— И я, значит, должен об этом смысле думать?
— Непременно.
— Да ну-у! А если, например, не выйдет у меня? — даже слегка издеваясь, спросил Нечпорук.
— Значит, самотеком любишь жить… а так обязательно что-то пропустишь и в чем-то отстанешь.
— Ох, выдумщик ты, товарищ Ланских! Ну, скажем, я этот твой смысл… уловил — что я получу, какую выгоду?
— Есть вещи важнее всякой выгоды: например, ясное понимание: почему и для чего ты делаешь так, а не этак. Если мне что-то неясно, я уже не могу работать легко, с размахом.