Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 86

И особенно наслаждался летчик. Теперь, в светлой, обширной уборной, Акантов разглядел его.

Красавец мужчина!.. Две недели пытки не сломили его. Румянец сполз с его щек, но все еще были он полны, и радость жизни сверкала в больших черных глазах. Тело было белое. Упруги были сильные, красивые ноги. Как тяжело, вероятно, было летчику сносить эту пытку, грязь, лишения и нечистые прикосновения. Как тосковал он по воле!.. Сидя, протянув длинные стройные ноги, он любовался ими, и довольная усмешка была на его красивом, поросшем темными усами и бородой лице.

– Ну, гражданчики, – прервал отдых сторож, – время кончать, вставать пора… Сейчас вам подам и кипяточку попить, желудки пополоскать…

Когда подходили к своей камере, встретили двух сторожей, выносивших тело профессора. Шедший рядом с Акантовым, арестант сказал:

– Почти каждый день кто-нибудь кончится так. Трудно выдерживать такую пытку, да еще и старому человеку…

Другой сказал:

– Я тридцать пятый день стою. Ничего, креплюсь…

Акантов посмотрел на говорившего. У того было белое с зеленоватым оттенком лицо трупа, обвисли, дряблые щеки, неровно поросшие желтой щетиной, в крупных серых морщинах, глубоко запавшие в глазницы, глаза горели мрачным не погасающим огнем железной воли.

– За что вас так долго держат? – спросил Акантов.

– Их спросить надо.

И, помолчав, тихо добавил:

– В Белой армии когда-то против них сражался. Дознались. Донесли, сволочи… Теперь пытают, кто еще здесь со мною был из белогвардейцев…

Круглолицый, веселый сторож роздал каждому по куску сахара и по полфунта плохо выпеченного черного ржаного хлеба, потом дал по кружке тепловатой воды.

Полутемная камера наполнилась звуками жевания и вздохами.

Люди дышали в лицо Акантову смрадным, нечистым дыханием. Иные жадно глотали, другие жевали медленно, переворачивая липкие комки хлеба от одной щеки к другой, запивали хлеб глотками сладковатой воды и мычали от удовольствия.

«Да, подлинно, скот», – думал Акантов, и сам себя ловил на том, что наслаждается жвачкой скверного хлеба, где то и дело на зубы попадала то соломина, то камешек, то клочок тряпки.

После еды, долго, часами стояли молча, в полудреме, тесно касаясь один другого, и все гуще и тяжелее становился воздух… Иные дремали с полузакрытыми глазами, другие что-то шептали, и жалкое, бессмысленное выражение было на их лицах, слабо освещенных дневным светом сквозь щели между досок.

Так продолжалось до тех пор, пока не услышат стука сапог за дверью, не отворится дверь, не появится красная рожа, и не крикнет весело, ободряюще, с московским говорком, человек с круглыми котовьими глазами:

– Гражданчики, пожалуйте, опростаться кому нужно…

После полудня и под вечер в глиняных чашках роздали жижу с капустой и отрубями и, как будто, с крупой. От жижи несло помоями. На ночь дали горячей воды и выводили в уборную.

– Вроде, как собак, нас водят, – сказал весь заросший бородой крестьянин.

XIX

Дни шли за днями. Акантов потерял им счет. Он чувствовал, как переставала думать, вспоминать, мечтать его голова, как наступало оскотинение. Уже не было противно прикосновение к чужим грязным телам, не было гадко, когда чужие ноги напирали на него, или, как, вдруг, где-нибудь в толпе, журчала струя и теплая влага заливала босые ноги. Никто ничего не скажет. Только кто-нибудь вздохнет тяжело… тяжело…

Акантов видел, как каждый день утром выносили кого-нибудь задохнувшегося в жаркой вони. Свободнее от этого не становилось. На место вынесенного, являлись новые кандидаты, новые пытаемые. Новичков расспрашивали, что нового делается в Москве. Но нового ничего не было, а если что и было, так о том никто не знал. Передадут какую-нибудь остроту насчет советской власти, но и острота не произведет впечатления. Тут люди научились ничего не ждать и ни на что не надеяться.

Иногда, – больше из новых, – попытаются петь, но песня сорвется в рыдание, и тогда надолго замолчит стиснутое между каменных стен людское стадо.

Еще однажды увидал Акантов, как вдруг, когда выводили утром в уборную, летчик кинулся на колени перед чекистом, обнимал его ноги, целовал руки, и, рыдая, кричал:

– Отпустите меня… Я партиец… Я коммунист… Я все сделаю, что вы мне прикажете. Я ни слова ни против кого не скажу…





Его оттащили силой. Через два дня его увели, и больше он не возвращался. Между пытаемых прошел страшный слух: «Летчика расстреляли»…

Так, по приблизительному подсчету Акантова, он простоял две с половиной недели.

Однажды, после вечернего кипятка, его вызвали:

– Гражданин Акантов, на допрос…

Ему дали одеться, и тюремный парикмахер побрил его. Ко всему этому, как и к самому допросу, Акантов отнесся равнодушно. Мозг был усыплен, голова не работала.

Акантова вели по длинным, ярко освещенным, чистым, даже нарядным коридорам, и странными казались ему свет, чистота и легкость прохладного осеннего воздуха, шедшего через открытые форточки, после темноты, грязи и удушливой вони в их стоячей камере, но Акантов даже не радовался этому, он отупел и был пришиблен.

Вдруг в коридоре, из-за не плотно притворенной двери, раздались стоны, и женский голос с отчаянием воскликнул:

– Папа!.. Папочка!.. Сознайся во всем… Скажи все, что от тебя требуют… Меня здесь мучают из-за тебя…

Акантов кинулся к двери, но сопровождавший его чекист грубо схватил его руку и с силой втолкнул в дверь соседней камеры….

Та же комната, где снимали с него первый допрос. Тот же следователь, со слащавой улыбкой на лице, за столом. Точно ничего не было, никаких пыток, и только вчера был самый допрос.

– Садитесь, пожалуйста, вы, должно быть, так устали стоять…

Голос следователя тих и вежлив. Он полон будто даже и сочувствия к Акантову.

Странно и невыразимо приятно ощущение сидеть на стуле, опираясь на спинку. В кабинете ровная теплая температура и слегка приятно пахнет табачным дымом. Акантов собирал свои мысли, чувствовал, что ему нужно сказать нечто очень важное, и не мог вспомнить, что именно нужно ему сказать. Наконец, в голове прояснило, и Акантов сказал срывающимся хриплым голосом:

– Зачем вы мучаете мою дочь?.. Это моя дочь там кричала?..

– А, вы слышали? – спокойно сказал следователь, и протянул Акантову портсигар. – Возьмите, курите, пожалуйста… Как вы изменились за это время… Родная мать не узнала бы вас…

– Раньше – моя дочь, – прохрипел Акантов, отстраняя портсигар следователя.

– Ваша дочь вполне в нашей власти. И курите, пожалуйста, не стесняйтесь…

Акантов взял папиросу, следователь поднес ему спичку. Акантов закурил, и вдруг мысли о дочери исчезли, растворились, и было одно наслаждение: курить и курить…

– Так в чем же дело? Что мне нужно вам показать? – между затяжками папиросой, говорил Акантов. – Я вижу, что вы добрый следователь. Я хочу даже думать, что вы желаете мне добра. Что же я должен сказать вам?

– Только и всего, что откровенно и подробно рассказать, с кем вы виделись и что говорили в бытность вашу в Берлине?..

Будто железные обручи туго стянули лоб Акантова… Будто их скручивали стальными винтами: еще один поворот, и лопнет череп…

– Я ничего не помню… Ничего не знаю…. По чистой совести, я ничего не могу вам сообщить…

– По чистой совести?.. Допускаю, что вы ослабли и могли многое забыть. Мы помним все за вас. Извольте подписать то, что я вам набросал, и все будет ладно…

– Как я могу подписать то, что не соответствует действительности? Зачем я буду брать на себя показывать…

– Я понимаю… Вы устали… Это и правда, что так трудно стоять целыми неделями… Я вам продиктую, что нужно. Вы подпишете диктовку, и этого будет достаточно. Мы пошлем ваше показание, куда надо…

– Хорошо, – с угрозой в голосе сказал Акантов. – Давайте мне бумагу. Я напишу все, что я видел, что я слышал здесь, и все, что я пережил за эти дни. Я опишу всю вашу систему пыток, всю вашу дьявольскую ложь, все ваше чисто-еврейское издевательство над человеком. И тогда – ха-ха-ха!.. – Фотографируйте, посылайте!.. Ха-ха-ха!.. Напишу и про то, что вы похитили мою дочь… Пусть прочитают про правду заграницей. Там тоже немало вашей лжи пущено… Ха-ха-ха!..