Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 86

Наталья Петровна встает с колен. Ее лицо бледно, под глазами с опухшими, красными веками легли лиловые тени. Она говорит спокойно и твердо:

– Татуша, пойди к консьержке… Скажи ей… Потом беги к доктору Баклагину… Попроси приехать…

От него поезжай к генералу Акантову, попроси похлопотать в Сестричестве о похоронах. Я останусь при нем… Надо обмыть… Приготовить…

Наталья Петровна опускается опять на колени и кричит:

– Прости!.. Прости!..

Татуша боком проскальзывает мимо страшного тела и матери, и быстро спускается с лестницы.

Вслед ей несутся рыдания матери и дикие крики:

– Прости!.. Прости!..

V

Хоронило подполковника Февралева Сестричество. Отпевали ранним утром, в нижней церкви, на улице Дарю. На отпевание приехал генерал Акантов с Лизой, и собралось человек десять бывших офицеров, знавших Февралева по Великой войне. Кто-то из них привез шашку и помятую серую фуражку с кокардой и положил на гроб. Было два венка: один – из лавров, другой – из белых астр и георгин. В углу церкви стояла дежурная сестра в черном платье, со значком на груди.

Служил очередной, молодой священник. Певчих не полагалось. Но пришедшие офицеры пошли петь на клирос.

Пели, как умели – ни хорошо, ни худо.

Лиза стояла рядом с отцом. Она держала в руке свечу. Широко раскрытыми, печальными глазами смотрела она на закрытый, черный, дешевый гроб, на казавшуюся ей такой нелепой смятую фуражку и обнаженную шашку, положенную крест-накрест с ножнами, на розовую подушку, к которой было приколото три ордена покойного. Лиза прислушивалась к пению на непонятном ей славянском языке, таращила глаза на вдову и дочь, стоявших подле гроба, одетых в дешевый траур, с длинными креповыми вуалями, на свечи в их руках… Грустные мысли неслись в голове Лизы…

Все шло быстро. «Морбусы» – могильщики из бюро похоронных процессий – торопили. За восемьдесят франков за все похороны, – им казалось лишним такое долгое пение…

Еще не кончили «Вечную память», – очень тут старались офицеры не ударить лицом в грязь, – как вошли «морбусы», в черных фуражках на головах, и подошли к гробу. Офицеры хотели сами вынести покойника, но «морбусы» не дали им:

– Будьте спокойны… Мы лучше сделаем…

Они быстро продернули черные ремни в кольца гроба, подхватили гроб, как-то – так показалось Акантову – слишком уж непочтительно потащили по узкой лестнице в двери сбоку алтаря, потащили, как вещь, как тяжелый ящик, или как мебель…

Офицеры пошептались, собрали между собою денег, и передали Акантову для вдовы. Они не могли провожать тело на кладбище. У каждого было свое дело, своя служба. Акантов, освободившийся с завода до обеденного перерыва, Лиза, доктор Баклагин, вдова и ее дочь сели в автомобиль, в передней половине которого, в особом углублении, поставили гроб. «Морбусы» побросали венки, сели к шоферу, и автомобиль помчался на окраину Парижа, на кладбище бедняков…

Погребали без священника. Часто крестился Акантов, плакала Наталья Петровна, недвижно, опустив глаза, стояла Татуша.

Могильщики быстро набрасывали землю на гроб. Все было кончено, Акантов шептал на ухо дочери:

– Это ужасно… Не дают покойнику покоя. Через три года его выкопают…

– Зачем? – поднимая на отца спокойные глаза, сказала Лиза.





– Чтобы дать место другому. Места в Париже очень дороги. Лиза вздохнула:

– В сущности, папа… Не все ли равно… Мертвому?.. По моему, лучше, гигиеничнее – сжигать.

– Помилуй, Лиза… А родным, близким?.. На могилку прийти?.. Посидеть, вспомнить, помолиться… Цветы посадить…

Лиза хотела сказать: «Вечного ничего нет, так не все ли равно?», но удержалась.

– Я, папа, пойду. Позову к нам Февралевых…

– Да, да, конечно…

– Ты, папа, с нами?

– Нет, куда же мне… Мне надо на завод. Я тут, в бистро, с доктором перекушу чего-нибудь…

Февралевы охотно приняли приглашение Лизы позавтракать вместе в Бийянкуре. Уж очень тяжело им было сейчас возвращаться в свой «hotel», на улицу Saint-Julien-le-pauvre…

VI

– Теперь, Егор Иванович, самое бы лучшее – самовар, – говорил, усаживаясь под зеленым навесом вьющихся растений, на железном стуле, доктор Баклагин. – Жарко-то как!.. По ихнему – сентябрь, по нашему – конец августа. Самовар, пускай, хотя и плохо чищеный, деревенский, но большой, полуведерный, тульский. В Петербурге такие на Большой Садовой продавали. Помните, может быть, уже там, за Сенною площадью, напротив Юсупова сада, был такой специальный магазин тульских изделий. Во втором этаже окна – и все самовары разных величин выставлены. От маленьких игрушек, куда и стакан не войдет, до громадных, на ведро. Ну, и ружья там стояли охотничьи: дробовики тульских наших мастеров-оружейников, что ухитрились аглицкую блоху, пляшущую с вариациями, – помните, в рассказе Лескова – подковать на все шесть ножек. Березовые и ореховые ложа полированные были у тех ружей; я, гимназистом, часами не мог оторвать глаз от них… На станциях железных дорог, помните, раньше какие самоварища были, золотом сияли, как в кривом зеркале, коверкали ваше лицо, аж страшно было посмотреть на свою рожу. Подойдешь, заглянешь, а лицо длинное-предлинное, как огурец, и глаза узко поставлены. Рожа, а не лицо. Потом уже все кипятильники пошли никелированные, на керосине или газе, – не тот вкус и стиль, и чай, как будто, стал керосином попахивать. Да и вид уже не тот… Deux café crême[39], – небрежно кинул Баклагин подошедшему к ним гарсону с зеленым передником. – Чаек не рискую тут спросить, и возиться будут долго, и бурду дадут, а не чай. Придется по заграничному, кофейком помянуть покойника… Да… Вот, жил человек, и умер, и нет ничего. Развязал вдову с дочерью. Вы, Егор Иванович, обстоятельства-то его кончины знаете?

– Да, мне вдова говорила. Плакалась… Напрасно она это рассказывает. Я посоветовал ей молчать. А то, сами знаете, люди-то нынче – э-эх!.. – хмуро сказал Акантов.

– Ведь, это, Егор Иванович, по старому-то, по довоенному, – уголовное преступление. У нас, конечно, присяжные в полной мере оправдали бы. Кони там какой-нибудь, Плевако, или князь Урусов, Карабчевский, какую речь сказали бы, сколько аплодисментов у толпы сорвали бы! Ну, и то, ведь, вдова-то еще и сейчас интересная, а дочь – прямо бутон… А тут… Тут каким буржуям попадет?.. Для дочери это гильотиной могло обернуться, а для матери Гвианской каторгой… А теперь? Я по чистой совести французскому врачу диагноз поставил, не путая никого, и совесть нисколько даже и не мучит.

Баклагин хлебнул из поданной ему чашки и сказал:

– И кофе не важнец… Кладбищенский какой-то, покойником отзывает. А, ведь, поди, раньше и совесть мучила бы… Пособником преступления назвала бы. Вот, что значит в пролетарской-то шкуре побывать и познать настоящее страдание. Бедность жестока, Егор Иванович…

– Я думаю, Иван Алексеевич, тут не столько воспитание бедностью и деклассированием, сколько уроки войны и, особенно, гражданской войны. Ожесточились очень наши сердца. Раньше, убил человека, – да, ведь, это отщепенец!.. Проклятый. С ужасом смотрят на него. А теперь?.. Кого убил?.. Если кого надо, то вот вам и герой. Ну, убил и убил, значит, так и надо. Велика важность… Или, скажем, палач. Убивает безоружного, «несчастненького». Средневековьем, темным ужасом, овеяна вся его фигура. Правительство какие деньги платит палачам, и то найти, у нас, по крайней мере, не могло палача. И палачи у нас, помните, водкой заправлялись на свою работу. Спивались потом, совесть замучивала…

– Нынче совести нет, – вздыхая, сказал Баклагин.

– В этом и дело… Помните, в такие же сентябрьские знойные дни, 17 лет тому назад, когда мы взяли ночью железнодорожную станцию, уже не помню и названия, на Курском направлении. Там казнили китайцев и коммунистов, и, помните, как там пьяный сотник-кавказец рубил голову пленному?..

– Как такое не помнить? Умирать буду, и тогда буду помнить… Как голова-то стукнула о пол… Кочан капустный. Помню и артисточку эту, Магду Могилевскую… Большевичкой потом оказалась…

39

Два кофе со сливками (фр.).