Страница 12 из 17
– Внимание товарищи, внимание, – раздалось по радио, – народная артистка орденоносец Нежданова исполнит «Песню о летчике»
Приятный русский, густой – и годы не брали Нежданову – голос, с каким-то печальным надрывом, запел в аппарате:
Лапин зашептал на ухо Акантову. Не мог он помолчать ни полминуты:
– Какая первобытная простота мелодии… До чего там снизилось искусство, чтобы стать общедоступным. Это не Варламов, не Гурилев или Алябьев, это пастораль XVIII века… И это поет Нежданова! Милый летчик, Красный летчик, – Незабудка голубая… – Вот, ваше превосходительство, где собака-то зарыта… Да было ли в нашей старой-то Русской армии так, чтобы с эстрады, в концерте, где тысячи народа, – вы слышите, какая буря аплодисментов, – заслуженная артистка, орденоноска… и этакому «милому летчику» в голубых петличках, незабудке голубой, такую песенку споет… Ведь, для него это мармеладная конфетка, а не песня. Вот она, где Россия, а не в большевизме, не в советской власти!.. России нет… Слыхал я это, а милый летчик-то, а Нежданова, – не русские, что ли, люди?.. Нет, батенька мой, Россия еще поборется. Рано вы, эмигранты, ее угробили… Дышит она. Коммунизм… Э! Черта с два!.. Едрена Матрена… Никакого там нет коммунизма, а есть там Россия, и мы должны быть с нею, а не против нее… «Милый летчик, красный летчик», поди, у летчика-то этого от такой песни, от такого голоса, кровь под голубыми петлицами хлещет. Незабудка голубая… Что мудреного, что после такой песни, завтра, этот самый милый летчик станет на крыло аэроплана и чебурахнет с высоты трех тысяч метров с парашютом вниз, – знай наших… А в ушах-то, когда будет лететь и ждать, раскроется, или нет – ведь и так бывает, что не раскроется советская продукция, – все будет звучать, звенеть, ласкать песенка-то эта самая, незабудка голубая…
– Да, эти люди… Артисты… Ученые… профессора… академики… писатели, поэты, не знаю, сознательно, или бессознательно, добровольно, или по принуждению, за деньги, или, может быть, из страха пыток и смерти, поддерживают власть большевиков и тем самым удлиняют муки русского народа и разрушают Россию, – сказал Акантов.
– Вы думаете?
Акантову показалось, что круглое, полное, сальное лицо Лапина скривилось в презрительной усмешке. Но было все-таки темно в комнате.
– Вы думаете? А не полагаете ли вы, что, если бы не было нашего белого движения, если бы мы все остались там и работали, будя русские чувства, как это делают артисты, большевиков уже не было бы?..
– То есть?..
– Служили бы в России при большевиках… Как Тухачевский, например… Вы знали Тухачевского?..
– Да… Я знал его…
– Вот, видите…
И опять всем своим духовным существом ощутил Акантов, как нечто нестерпимо жуткое, будто даже осязаемое, вошло в сумрак глубокой комнаты. Пламя лампадки вдруг вспыхнуло длинным, коптящим, ярким красным языком и с легким треском погасло.
– Вы знаете, что Тухачевский сейчас здесь, в Берлине?..
– Я не знаю этого…
– Хотели бы вы его видеть?
– Я думаю, что, если бы я даже и хотел его видеть, это было бы невозможно. Для Тухачевского такое свидание было бы равносильно смертному приговору…
– Не думаю… Но, давайте, будем слушать дальше… И, вот, теперь, на пару минут, совсем и окончательно закройте глаза. Мы в Москве… Мы на Красной площади…
– Закройте, закройте глаза, – прошептал в страшном возбуждении Лапин. – Это прямо-таки необходимо…
Глухой шум большого города, сильного движения, шел из аппарата. Раздадутся рожки автомобилей, и рожки эти не Берлинские, или Парижские, а какие-то особенные… Прогудит трамвай, и снова мерный шум большого движения…
– Мы в Москве… На Красной площади, – снова прошептал Лапин. – Так уйдем совсем отсюда, окончательно закроем глаза…
Из необъятной, туманной дали, из запретной, но бесконечно дорогой и милой страны, донесся звон колоколов. Сколько бесконечной грусти было в этих далеких ударах ночного колокола…
– Дин-дон… Динь-дон-дон… Динь-дон…
– На Спасской башне, – чуть слышно продохнул Лапин.
– Данн… данн…данн… данн…
После двенадцатого удара глухо и невнятно, – видно, поистерлась граммофонная пластинка, – заиграл оркестр. Печально и уныло в ночной тиши звучали переливы мятежной, к крови и убийству зовущей, песни революционного, бунтующего народа. «Интернационал», казалось, звучал на Красной площади, и там, стихая, замирал вместе с замирающим гулом города.
Душевные струны Акантова напряглись до предела. Акантов встал. Лапин понял его движение, и закрыл радио. Глухая песня советского гимна оборвалась на полутоне. В тот же миг в коридоре послышались стук двери и шаги.
– Один момент, – сказал, вставая, Лапин. – Это моя жена вернулась. Сейчас мы поужинаем…
И быстро, так, что Акантов не успел ничего возразить, Лапин покинул комнату.
Акантов вышел на балкон. Глубоко под ним, в мягком свете луны и фонарей, спала улица. Огни двойной гирляндой уходили вдаль и сливались вместе… Вдоль панелей стояло несколько собственных машин. Высоко над домами, на темном шпиле колокольни, сиял в лунном блеске четырехконечный бронзовый крест. Серебряные, тощие, полупрозрачные облака медленно наплывали на него, и, казалось, что они стоят на месте, а крест несется им навстречу…
Колдовская, дивно красивая ночь парила над городом и будто сжимала его в ласковых объятиях.
На углу, где сходились три улицы, был низкий палисадник. Несказанно красивы были при свете фонарей кусты и пестрые цветы на узорчатом ковре клумб. Город гудел в отдалении, в этом квартале стыла ночная тишина.
Вдруг, напротив, в темном доме, сверху донизу от пятого этажа до подъезда, осветились окна. Кто-нибудь спускался по лестнице.
Акантову почему-то жутко было думать, что в этих громадных домах, с тяжелыми каменными балконами, с десятками окон, – везде притаилась жизнь.
На пятом этаже, против Акантова, горела лампа под зеленым абажуром, и зеленое пятно неподвижно лежало на белой занавеси. Кто-нибудь сидел там, читал, учил уроки, думал, мечтал.
Пониже настежь было раскрыто широкое окно, сквозь белый узорный тюль была видна просторная спальня. Две кровати стояли рядом, горничная в белом переднике и белой кокетливой косынке над лбом, раскрывала постели. Были несказанно мягки и красивы движения ее обнаженных по локоть рук, гибко сгибался тонкий ее стан. Она подошла к окну, закрыла его, спустила тяжелые занавеси. Сквозь тюль, показалась она Акантову пленительно влекущей, красивой и заманчивой. Свет погас за окном. Там шла спокойная, семейная жизнь, там был дом.
Акантов давно не знал дома, давно, давно не испытывал он этого чувства семьи и уюта… Горько защемило сердце…
Наискосок два окна были ярко освещены. Смутно было видно, что там, за большим столом, сидело много молодежи – барышень и юношей На скатертью накрытом столе стояли бутылки и тарелки. Растворилось окно, и звуки немецкой песни донеслись до Акантова и поплыли, неясные, смутные и смущающие, волнующие, по тихой улице. У тех, кто там пел, была Родина. Родина Акантова осталась далеко позади и стала недоступной. Не отстоял Акантов ее от «проклятьем заклейменных рабов». Там теперь дремуче и угрюмо играют чуждый русскому народному сердцу интернационал…
Сливаясь со звуками немецкой песни, доносившейся через улицу зазвучали в ушах Акантова слова только что слышанной песенки:
«Все это ложь! Вольно дышит человек… Сюда приехал Тухачевский… Зачем он сюда приехал? Вот, кого о всем расспросить? Вот, кто может нам всем открыть правду…».
Мысли путались. Взор бродил вдоль улицы, искал освещенные окна, хотел заглянуть в чужую жизнь и познать ее.