Страница 15 из 17
В этот момент прапорщик, собиравший свою команду, выкрикнул:
— Подкопаев!
И я пошел на зов, искоса наблюдая за действиями лейтенанта, кто, претерпев некоторое раздумье, повел свою пятерку на выход, озабоченно почесывая подбородок.
У двери, ведущей на лестницу, он обернулся в сторону кабинета, из которого вышел капитан-распределитель с высокомерно— отрешенным выражением физиономии, и, оценив, видимо, данное выражение, лейтенант усмехнулся понятливо, мигом все свои сомнения отринув.
Дверь за ним закрылась, и он исчез из моей жизни навсегда вместе с новобранцем Подколозиным, чьей судьбой я столь небрежно и внезапно распорядился. Впрочем, не на казнь же его вели, этого Подколозина…
Время приближалось к полуночи, когда автобус доставил нас — группу из десяти человек, возглавляемую прапорщиком, — к Казанскому вокзалу, откуда я позвонил по телефону домой.
— Где ты? — донесся взволнованный голос матери.
— А тебе не звонили?
— Нет…
— Я в армии, мама. Передай привет прокуратуре. Свидетель отныне занят ратным трудом.
— Вот подонки!.. Подонки!..
Через хрипы в мембране я услышал ее плач и внезапно едва не разревелся сам, однако, взяв себя в руки, проронил:
— Поезд через десять минут. Едем в Ростов-на-Дону. Внутренние войска. Все. Прибуду на место — напишу.
— Но как же… — донеслось с отчаянием.
— Все. Целую. И не затевай никакого скандала. Ни в коем случае. Иначе — труба!
— Я поняла…
— Очень надеюсь, что поняла.
— Хорош тереть, — тронул меня за рукав прапорщик. — Раньше, что ли, времени не было?
Я повесил трубку на просяще вздернутую, как ладонь прокаженного индийского нищего, лапку рычага.
Через считанные минуты поезд уносил меня в загадочный город Ростов-на-Дону.
— Зеков охранять будем? — спросил я у прапорщика.
— На месте узнаешь, — заученно ответил он.
4.
Я проснулся в пять часов утра, обнаружив себя на верхнем ярусе казарменной койки, и поначалу привстал испуганно, не понимая, где оказался и какие обстоятельства тому способствовали.
После все вспомнилось мгновенно и ясно: баня, нательное белье, кирза новеньких сапог, эта казарма, куда нас привезли поздней ночью…
До подъема я недвижно пролежал на узком панцирном ложе, прислушиваясь к храпу и бормотанию сослуживцев и глядя в растрескавшуюся штукатурку казарменного потолка.
Я вспоминал Индию, свою замечательную квартирку с двуспальной кроватью, автомобильчик «Амбассадор», знойные улицы, буйство тропической зелени, нежных подружек, покойного Николая Степановича — да будет земля ему пухом…
А потом дневальный, словно ошпаренный, заорал, разевая пасть:
— Р-р-рота… подъем!
И тут же на полную мощь врубили радио, ухнули кремлевские куранты, отбивая шесть часов утра, заскрипели пружины солдатских коек, казарма наполнилась гомоном, руганью, стуком тяжелых табуретов и неуклюжих сапог…
Началась армейская жизнь.
Месяц «учебки» в конвойном полку тянулся нескончаемо долго и однообразно. Нас учили палить из автомата, возили в городскую колонию, объясняя правила и устав караульной службы, предназначение внешних и внутренних заграждений, изматывали бегом в противогазах, строевой муштрой и ежедневной чисткой картофеля в кухонной полковой подсобке, однако главным испытанием для меня явился мой взводный — лейтенант Басеев, дитя кавказских гор.
Басеева коробила сама моя биография: американское происхождение, многолетняя работа в Индии, московская прописка, да и вообще тот очевидный факт, что под его командованием я оказался исключительно в силу недоразумения.
Придиркам и издевательствам лейтенанта не виделось никакого предела. Впрочем, пыл начальника во многом подогревал и я сам, демонстрируя к кавказскому человеку откровенное презрение и гадливость — вполне оправданные. Главными чертами его характера были хитрость и патологическая жестокость. Гибкий, поджарый, мастер спорта по самбо, он напоминал каждым своим движением агрессивную дикую кошку.
Перед полковым начальством Басеев рассыпался бисером, а с подчиненными обращался, как с недочеловеками, причем свою физическую силу применял, в качестве главного аргумента в закреплении своего превосходства.
Лично меня он донимал индивидуальной строевой подготовкой, бегом вокруг плаца в противогазе и многократным упражнением «лечь— встать», а ложиться мне неизменно приходилось в холодные и мутные осенние лужи, после которых все краткое свободное время тратилось на чистку и сушку одежды.
Глумление свойства физического сопровождалось и оскорблениями изустными, самыми нежными из которых были «кусок дерьма» и «сраный американский ваня». Последнее определение явно указывало на некоторую национальную неприязнь горца к белому человеку.
После очередной его выволочки за плохо начищенные сапоги я уже покидал канцелярию роты, направляясь отрабатывать внеочередной наряд на полковую кухню, как вдруг у двери меня остановил окрик с характерным кавказским акцентом:
— Я тебя, падаль, еще не отпускал! Ну-ка ко мне!
— Слушай, говнюк, — прорвало меня, — ты езжай лучше в родной аул орать на на своих баранов и мусульманок.
— Ах, вот ты как запел, дружок!.. — Басеев встал из-за стола и, подойдя ко мне, цепко ухватил ворот моей гимнастерки.
Кулак его, упершийся мне в челюсть, отчетливо пах селедкой.
— Я тебе не дружок, — сказал я. — И овец вместе с тобой не пас.
Он врезал мне под дых, но к такому удару я был готов, да и ударчик-то его дилетантский означал для моего пресса подобие некоего неприятного массажа, и прежде чем лейтенант успел удивиться отсутствию какой-либо реакции с моей стороны, я, переборов естественное раздражение, зовущее к рукоприкладству, произнес:
— Нехорошо поступаешь, Басеев. Не как мужчина. Звездами пользуешься. А на честную драку ведь не потянешь, кишка тонка…
Басеев медленно убрал руку от моего ворота.
Он напряженно раздумывал. И я понимал, о чем именно. Весил я около ста килограммов, Басеев же едва дотягивал до восьмидесяти; мускулатура моя тоже внушала ему известные опасения, но горячий кавказец полагался на свой борцовский опыт, не подозревая, что весь опыт его в моих глазах не более, чем комплекс оздоровительной гимнастики, предназначенный категории спортсменов подросткового возраста.
— Не я тебе это предлагал… — сказал он звенящим от злобы шепотом. — Пошли в спортзал.
Однако прежде чем мы отправились в спортзал, Басеев построил в казарме взвод, сообщив, что желает продемонстрировать подчиненным некоторые азы рукопашной схватки, полагая, видимо, что мое избиение должно носить характер официальный и, главное, публичный.
Для разминки Басеев пошвырял из одного края ковра в другой десяток новобранцев, а затем, глядя на меня орлиным непреклонным взором, вопросил: кто, дескать, из имеющих борцовские навыки, вызовется на схватку с ним, мастером?
Подыгрывая спектаклю, я скромно испросил разрешения.
— Одевай курточку, — гостеприимно улыбнулся мне Басеев.
Я надел самбистскую хламиду, подпоясался поясом, одновременно заявив:
— Только уж как умею, чтоб без обид…
Взвод заинтересованно хохотнул. Хохотнул и Басеев.
— Не стесняйся, дорогой, — успокоил он меня. — Отведи душу на командире, разрешаю.
— Значит, стиль — без правил? — уточнил я.
— Я же сказал: не стесняйся! — молвил Басеев тоном раздраженного приказа. Сблизившись со мной и продолжая улыбаться, произнес мне на ухо: — После госпиталя обещаю устроить тебя в такой медвежий угол — всю жизнь помнить будешь, дорогой!
— Вы собираетесь в госпиталь? — спросил я.
Побледнев от гнева, он толкнул меня ладонью в плечо. Скомандовал, вставая в стойку:
— Начали!
Я без сопротивления позволил ему ухватить меня за ворот куртки, а затем сделал то, что по правилам спортивного самбо не полагалось и чем Басеев не владел: «болевой» в стойке.
Кисть лейтенанта, прежде чем он попытался провести какой-нибудь свой бросочек через бедро или передний подхватик, я безжалостно вывернул, тут же ушел за спину обомлевшего от боли противника, резко произвел удушение и, подсадив его под зад коленом, брякнул что было сил на ковер. Мельком я обернулся на сослуживцев, усмотрев в их глазах растерянность и — окрылившее меня восхищение.