Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 129

— Дед, пить не хочу, — поморщился Богдан.

— Боится, — сказала Агоака, — думает, оженю его. Нет невесты, не бойся.

— Ты чего такая злая, тетя? — спросил Богдан.

— Рада, что не идешь в гости.

— Печенку осетровую оставила?

— Оставишь, когда рядом эти коршуны — Кирка да Хорхой.

— Не злись, иду.

Когда Богдан пришел в большой дом, там в сборе были все дети Баосы, зятья, внуки — полный дом.

Хорхой с Киркой посадили его за свой столик.

— В тайге ты совсем оброс, — сказал Хорхой, оглядев Богдана, — скоро косички вновь заплетешь.

В Нярги Богдан один был без косичек; когда он возвратился из Николаевска без кос, няргинцы подняли его на смех: «Что за голова у тебя, Богдан, точно обгорелая кочка. Ха-ха!» — «Богдан, за тебя ни одна девушка не выйдет замуж. Где твоя мужская красота!»

Только Пиапон да несколько юношей сочувствовали Богдану. Они хотели быть похожими на него, но боялись насмешек. Богдан предлагал им отрезать косы, обещал подстричь по-русски, по-городскому. Велик был соблазн, но юноши все же устояли. Сидят перед Богданом, красуются косичками. Хорхой завидовал расческе Богдана, все тетки пытались выманить у него ножницы и чего только не предлагали взамен.

— Нет, Хорхой, косичек у меня не будет. Поеду в Малмыж, там есть мастер, умеет стричь.

— Тебе хорошо, ты из города вернулся без кос.

— Какая разница, в городе отрезать или в Нярги?

— Совсем другое дело из города вернуться…

Гудюкэн, дочь Агоаки, подала чашку мелко нарезанной осетрины. Агоака поднесла Богдану водки в фарфоровой чашечке с ноготок.

— Пей. Что за нанай ты? Какой ты охотник? Косу отрезал, от водки морщишься, от женщин отворачиваешься. Пей.

Богдан усмехнулся, обмочил верхнюю губу в водке, вернул Агоаке. Та тоже помочила губы и вернула Богдану. Тот выпил.

— Если бы ты не выпил, я тебе подала бы, как подают русские, в кружке, и заставила бы выпить.

За соседним столиком засмеялись.

— Такая наша сестра, — сказал Дяпа. — Вредная.

— Большой дом на ней держится, — поддержал его Холгитон.

— Какой большой дом? Нет давно большого дома, мы с отцом Миры ушли отсюда, и не стало большого дома, — сказал Полокто.

Богдан расправлялся с талой, когда услышал рядом спор братьев. Говорил сперва Полокто.

— Удачная зима. Разве не так?

— Для нас удачная, — ответил Калпе. — Весной голодали, осенью хорошо зажили. Другие с охоты пустые вернулись.

— Я тоже мало добыл.

— Зато ты раньше всех вернулся и сено продаешь русским. Хорошо заработал.

— Мое сено лишнее, а у малмыжских нет сена, потому хорошие деньги дают.

— Ты всегда путаешь мое и наше. Сено косили все вместе.

— Я позвал вас, если бы не позвал, не заготовили бы.

— Все равно, сено косили, теперь деньги поровну!

— Отец Ойты, у русских совсем нет сена? — спросил Пиапон.

— Мало, коровы, лошади голодают, луга-то…

— Много продал? Есть еще сено?

— Зачем тебе? Продавать хочешь?

— Это мое дело! Есть сено?



— Есть! Есть! — закричал Калпе.

— Немного есть, а что? Ты скажи, зачем? Твоей лошади хватит, моим тоже.

— Дай одну лошадь с санями, за сеном поеду.

— Не даст он лошадь, — сказал Холгитон.

— Дам, вот возьму и дам! — закричал Полокто. — Возьми лошадь и сено возьми.

Пиапон поднялся, стал одеваться.

— Куда, ага? Погости еще.

— Вернусь, куда денусь. Богдан, Хорхой, Кирка, поехали со мной, — сказал Пиапон и вышел из дому.

Вскоре четыре подводы выехали из Нярги. Поздно вечером Пиапон с молодыми возчиками вернулся домой с пустыми санями.

— Где сено? — спросил поджидавший его Полокто.

— В Малмыже, — распрягая лошадь, ответил Пиапон. — У русских сена нет, коровы молока не дают, а русские дети без молока не могут жить.

— Сам знаю. Даром, что ли, отдал? Митрофану?

— Ему и другим, кто нуждался больше.

— Ты ограбил меня! Так тебе советская власть советует? Родного брата грабить советует?

— Советует…

— Тогда это не моя власть! Не хочу такой власти!

— Советует помогать нуждающимся, советует жить в братстве, — продолжал спокойно Пиапон.

— Тебе русские братья роднее, чем я, родной брат!

— Ленин так говорил, понял? В дружбе всем жить, помогать друг другу.

Полокто плакал пьяными слезами, проклинал Пиапона, злых духов просил наслать на него неизлечимые болезни. Старики слушали и качали головами, нельзя так, соромбори — грех!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Кто вспомнит о морозах, когда ласково греет солнце? Кто вспомнит о голоде, когда живот распирает от обильной пищи? Нет, никто не вспомнит — это знает Пиапон. Когда в амбаре навалом лежит пища, все домашние одеты и обуты, жизнь всем кажется счастливой и беззаботной. Спросишь любого, как он прожил жизнь, не задумываясь, ответит: «Хорошо». Лишь тот, кто всю жизнь хворал и из-за этого не видел солнца, не слышал песни воды и ветра, ответит, что плохо! Что про такого скажешь? Вздохнешь сочувственно, подумаешь: «Бедный человек. Судьба». Но стоит этому хворому встать на ноги, походить по тайге, поплавать по Амуру, и как бы бедно он ни прожил другую половину жизни, в последний свой день он скажет: «Хорошо жил», потому что он начисто забыл первую — плохую половину жизни.

«Живем сегодняшним днем, — думал всегда Пиапон. — Хорошо сегодня, значит, и жизнь хороша. Прошлое не хотим вспоминать, о будущем не хотим думать. Теперь другие времена, надо по-другому жить».

Но жизнь протекала, как и прежде, то убыстряясь, то замедляясь: убыстрялась она, когда одно событие за другим катилось, словно снежный ком с горы, и охватывало не то что одно стойбище, а несколько сел или даже весь Амур; за этим вновь наступал спад, и жизнь опять замирала. Старики тихо умирали, дети с криком рождались — все нормально, все правильно. Обыкновенная жизнь. Так и должно быть.

Но Пиапон не соглашался с такой размеренностью жизни. Что делать, как подталкивать ее? Какие придумывать новшества?

«Новая жизнь», — говорил он, и редко кто, кроме Богдана, понимал его. «Живем, и хорошо», — отвечали ему.

Верно, в Нярги теперь жили терпимо, не очень сытно, но и не голодно. Зима, последовавшая за той, в которую умер Ленин, была малоурожайна на зверье, охотники мало добыли пушнины, но голодать не голодали.

Приезжали из исполкома начальники, расспрашивали о жизни, о рыбной ловле, охоте, говорили много о новой власти, но никаких перемен их приезд не вносил в жизнь охотников. Раза два приезжал Ултумбу, сообщил, что в Хабаровске организован Комитет народов Севера, который будет решать все житейские вопросы северных народностей.

— Где-то далеко организовываете всякие комитеты, — сказал Пиапон, — а что толку? Ничего не делается тут, на месте.

— Как ничего? — удивился Ултумбу.

— Новая жизнь, а что нового?

— Эх, Пиапон, давай я тебе объясню. Сначала у нас была организована Дальневосточная республика. Эта республика в 1922 году приняла программу помощи северным народам. Там сказано: помогать продуктами, одеждой, защищать от торговцев. Это что, разве не новое? Это в двадцать втором-то году, когда война только закончилась! В следующем году Дальревком принял решение, где тоже сказано — помогать, помогать охотникам. А ты? Эх, Пиапон, советская власть с самого начала, как только родилась, начала нам помогать. Только все делается не так быстро, как нам хотелось бы. Кроме заботы о нас у советской власти по горло других дел. Ох, как много, Пиапон, если бы ты знал! Жизнь налаживается. Потерпи, Пиапон, работы тебе скоро будет вдоволь, об охоте забудешь — вот как будешь занят.

— Без охоты нанай не проживет, Ултумбу. Какие бы ни были дела — охотиться буду.

— Некогда будет.

— Найду время.

Пиапон охотился всю зиму. Как же ему без охоты, на что жить? Председательская зарплата слишком мала. Когда возвратился из тайги, в стойбище его встретили советские торговцы. Много их было, один у другого отнимали пушнину. Все они были советскими торговцами, один из Дальторга, другой из Центросоюза, третий из Союзпушнины. Поехал Пиапон в Малмыж, сдал пушнину Воротину, спросил: