Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 57



Алиса, правда, утверждала, что все дело в нервном срыве.

И что я буквально сорвался с места как-то вечером, и закружил по комнате, после чего вывалился на крышу, и, – говорила она, – начал там словно бы танцевать и боксировать, выкрикивая проклятья, выкрикивая призывы. При моем-то страхе высоты! Видно, что-то на самом деле щелкнуло во мне и сломалось, понимала Алиса, коль скоро все это случилось. Так что она, не дожидаясь исхода битвы – Смерть обманула и не пришла, сказал я ей во сне, когда она накачала меня успокоительным и вином, – утащила меня с крыши в дом. Там я плакал, пытался куда-то уйти, и несвязно лепетал что-то про смерть, свинг, и еще тысячу каких-то глупых ненужных вещей, перемешавшихся в моей бедной голове, говорила позже мне Алиса. И запомнила она из них лишь одну.

Свинг.

.. ну, мы и решили попробовать.

***

И как он тебе, сказала она.

Со стороны похож на дом из фильма ужасов, сказал я.

Он же такой… мирный, сказала она.

Именно, сказал я.

Новая Англия, особняк, зеленая лужайка и куча призраков внутри, сказал я.

Она, словно сразу же проникнувшись моими ощущениями, – в новоанглийском стиле, – не удостоила эту реплику ответом. Но она нервничала. Я не просто чувствовал это, а знал. Алиса держала меня за руку, мы стояли рядом, бок о бок, – как влюбленные подростки, – и я подумал, что это происходит с нами впервые за несколько лет. Глянул на нее. Прядь волос, отделившаяся от идеального пробора – сколько себя помню, себя, и всех своих любовниц, только Алиса умела заклинать свои волосы, как ведьма – змей, – безусловно, по воле создательницы прически, легла на щеку. Как я люблю. Римский профиль – не римлянки, но римлянина, – достоинство, надменность и изящество в каждой черте. Ни одной морщины в тридцать семь лет. Ни намека на морщины. Говорят, женщину выдают шея и руки. Что же, вздумай вы выпытать у них возраст Алисы. вам бы пришлось пойти и на испытание водой и огнем. Они выдавали лишь ее двадцатилетний возраст. Мою жену все время клеили студенты – именно, как ровесницу. Надеюсь, подумал я, там не будет студентов.

Надеюсь, сказал я, там не будет студентов.

Зачем им, сказала она, небрежно пожав плечами.

Они молоды, у них и так все в порядке с этим, сказала она, слегка подчеркнув слово «это».

Ты хочешь сказать, что у нас сЭэтим не все в порядке, сказал я.

Да у меня стоит, как каменный, как телеграфный столб, сказал я.

Если бы у каждого мужика стоял так, как у меня стоит, женщины всего мира плакали бы от счастья, сказал я, с горечью констатировав, что мое обычное бахвальство не вызвало у жены призрака, намека на былую улыбку.

Если бы у каждого был такой огро… сказал я.



Да-да, сказала она, все так же не глядя на меня, и глядя на дом.

Огромный хуй и великий писатель, ты, твое пиво и какой ты великий, сказала она,

Я испытал горечь – буквально, во рту, как после трех-четырех литров плохого пива, поднимающихся по глотке вверх, наполнить ноздри кисловато-горьковатым запахом блевотины, – меня тошнило. Подумал, что слишком поторопился любоваться своей женой, слишком быстро решил, что возможно чудо. Бац, и вы примирились. Так не бывает. Да, мы все еще держались за руки, но дело тут было вовсе не в любви, и даже не в призраках любви, круживших вокруг нас тенями эллинского ада.

Нас сплотило легкое волнение, безусловно.

Я постарался несколько раз глубоко вдохнуть, чтобы изгнать из себя запах горечи, ее вкус. Очистить ноздри. Говорят, если тебе чудятся запахи, то все дело в разложении участков мозга, некстати вспомнил я. Но не сказал. Алиса говорить об этом не желала.

Ты слишком много жалуешься! говорила она.

Вот умру, будешь знать, совершенно искренне, и с обидой парировал я, после чего понимал, как глупо это звучит.

Но мне так хотелось, чтобы она хоть раз – хотя бы раз, всего раз, – восприняла меня не как машину для производства и воспроизводства слов, а как живого человека. Который когда-нибудь умрет и она будет знать. Ха-ха.

Двухэтажный дом, словно списанный с полотен Апдайка, списавшего их со староголландской живописи – белел на холме, с которого открывался вид практически на весь наш небольшой город. По легенде, основанный на семи холмах, он заключал в свои границы всего три. Этот город, как и я, был самозванцем. Итак, три холма вместо семи.

Да и то, один из них был искусственным.

Слишком много земли осталось от строек коммунизма, и вот ее вывезли за город, а потом он растекся пролитым на стол кофе, и включил в себя и этот, третий холм. Этот холм, – с домом в новоанглийском стиле на нем, – возвышался посреди довольно большой долины Ботанического сада, опоясавшегося кованой чугунной решеткой с фонарями в старинном стиле. Чтобы пройти, следовало заплатить на входе двум сторожам в военной, почему-то, форме, после чего вы попадали в царство хризантем, роз, тополей, берез, удивительных карликовых груш, плантаций диковинных цветов и даже небольшой земляничной поляны, по которой, – под присмотром рассеянных мамаш – бродили непутевые дети, путаясь в усиках земляники и падая на ее ковер. Но то летом. Осенью же Ботанический сад переживал метаморфозы глаза неверной жены, подбитого, – нет, я никогда не бил Алису – разъяренным мужем.

Парк расцветал всеми мыслимыми от красного цветами – бордовый, фиолетовый, золотой, малиновый, пурпурный, цвета венозной крови, – чтобы со временем дать им потерять свою яркость, и угаснуть в телесном цвете умирающей к зиме природы.

От ворот парка холм, – да и дом, – не был виден. Они появлялись лишь, когда вы проходили мимо нескольких десятков клумб с розами, маленьких прудов, в которых летом рыбки, – на потеху детям, – выскакивали за брошенными на поверхность монетками, принимая их за рыбок поменьше, и небольшой сад яблонь самых причудливых форм, призванных показать власть человека над растениями. Деревья в форме трезубца, буквы «а», и тому подобные ужасы французского средневекового двора. Люди изуродовали деревья, как детей-карликов, и потешались, тыча в них пальцем.

Ужас какой, сказала Алиса, которая органически ненавидела любое Принуждение в той или иной его форме.

Делая единственное исключение – для своего мужа. Меня она постоянно принуждала к чему-либо, и делала это моими руками. Вот и сейчас, думал я, вышагивая по тропинке посреди парка – холм возник перед нами внезапной эрекцией юнца, прижавшего девчонку в кино, – не идем ли мы туда потому, что этого ей захотелось, а не мне? Но, как всегда, она давала мне понять, что это все – исключительно мои глупые и бессмысленные инициативы, к которым она никакого отношения, конечно же, не имеет. Так, случайно оказалась. Я шел чуть быстрее, так что мог заглядывать ей в лицо. Она, будто специально, оделась повседневно: обтягивающие джинсы, кроссовки, белая куртка-безрукавка поверх яркого свитера, словно скроенного из одеял индейцев Месоамерики. Никакой косметики, идеальный пробор и прядь волос на щеке. От этого она выглядела свежо и соблазнительно.

Моя жена шла на свинг-вечеринку любопытствующей старшеклассницей.

…пройдя вверх по тропинке – через тополя, специально, ради потехи публики, увитые лианами, – мы приблизились к дому, и я смог, наконец, разглядеть его. Белые стены, три колонны перед входом, что делало его похожим не только на усадьбу, но и на больницу в русской деревне – впрочем, все больницы там и переделали из усадеб, – колонны в дорийском, если не ошибаюсь, стиле. Огромные окна. Ярко-зеленая лужайка, выстеленная, – безо всякого сомнения, – искусственным газоном. Еще одна колонна – маленькая, примерно с мои метр семьдесят, – на лужайке. Небольшой Аполлон на ней. Золотистый, прицелившийся вверх, словно решил подстрелить своего прототипа, да не смог найти его в хмуром ноябрьском небе Молдавии. Поначалу я даже принял его за живого мальчика, выкрашенного золотистой краской и поставленного сюда экстравагантности ради. Но это было бы чересчур.