Страница 23 из 41
Гумилев читал статьи Вячеслава Иванова и Андрея Белого (“Об Апокалипсисе в русской поэзии”), бесчисленные рецензии Брюсова и нового, молодого и задиристого критика “Весов” – Бориса Садовского. Это была его новая школа, и здесь он учился прилежнее, чем в гимназиях. Несмотря на разрыв с символизмом, “картина мира”, сформированная “Весами”, будет давать о себе знать до конца жизни. Цитируя Голлербаха:
Знаете, – говорил он, – еще недавно было два рода критиков: одни пили водочку, пели Gaudeamus igitur и презирали французский язык, другие читали Малларме, Метерлинка, Верлена и ненавидели первых за грязное белье и невежество. Так вот, честные народники – просто навоз, сейчас никому не нужный, а из якобы “прогнивших декадентов” вышла вся современная литература.
Может быть, мемуарист несколько упрощает мысль, но суть несомненна: Гумилев ощущал себя солдатом (и победителем) битвы, которую вели “Весы” и “Скорпион” против “честных народников”. Знал бы он, какой реванш вскоре возьмет “никому не нужный навоз”!
Надо сказать, что сами “Весы” были поначалу весьма корректны по отношению к идеалам и идолам русской интеллигенции. Они тактично воздерживались от оценки тюремных стихов Николая Морозова (с уважением отзываясь об их авторе), они восхищались мастерством Репина, сравнивая его с Франсом Хальсом, и лишь иронизировали над его потугами писать картины на фантастические сюжеты и натуралистической трактовкой этих сюжетов. Андрей Белый почтил уважительным некрологом вождя позитивизма Герберта Спенсера. О художественном мастерстве Некрасова “Весы” всегда отзывались с глубочайшим пиететом. Чехову в течение первых двух лет выхода журнала были посвящены две большие восторженные статьи: в нем (как и в Достоевском) символисты склонны были видеть одного из своих учителей. Впрочем, “Весы” претендовали на преемственность по отношению ко всей русской литературе XIX века: не случайна старательность, с которой журнал отмечал юбилеи самых разных писателей – Тютчева, Каролины Павловой, “сперва незаслуженно превознесенного, а затем незаслуженно забытого” Нестора Кукольника. Именно эти претензии “декадентов” на статус нового мейнстрима, игнорирование прежних оппозиций и иерархий и вызывали бешенство оппонентов. Когда реакционные эстеты старого закала нападали пусть хоть на самого Белинского, это соответствовало их статусу и роли. Но добродушная снисходительность, с которой молодой эстет Садовской писал о Неистовом Виссарионе (“Простодушный, не слишком образованный, но от природы умный и чуткий писатель”), была кощунством, не знающим аналогий. Какой-нибудь честный народник еще мог бы пережить хулу на поэта-революционера Огарева, но не такие (брюсовские) похвалы ему: “Пафос поэзии Огарева – бессмысленность всех надежд и безысходность всех путей. Никто лучше его не выразил весь позор человеческого чувства, бессильного, бескрылого, мгновенного”. Это решительно сбивало с толку и разрушало привычное представление о мире.
Поэтому неудивительно, что статьи в изданиях самой разной направленности (от “Нового времени” до либерального “Вестника Европы” и от респектабельных столичных журналов до губернских листков), с которыми приходилось полемизировать редакции “Весов”, были так агрессивны. Если что поражает, так это сочетание агрессивности с невежеством. Приписывание авторам мыслей и действий их героев, возмущение непонятными названиями, которые дают “декаденты” своим изданиям и издательствам (“Гриф”, “Скорпион”, “Весы”, “Urbi et orbi”), утверждения, что Леконт де Лиль и его последователи были прозваны парнасцами за то, что “воспевали разврат богов у Олимпа” (sic), – все это лишь ставило противников новой школы в нелепое положение. Брюсов и его сотрудники в свою очередь не церемонились с разного рода трафаретными стихотворцами – будь то “революционный поэт” Тан (в миру – крупный этнограф Владимир Богораз) или поклонник чистого искусства романсописец Ратгауз. Но, столкнувшись с мало-мальски талантливым явлением, они, как правило, старались воздать ему должное, невзирая на дружбу и вражду. Так, Брюсов решительно ставил переводы из Бодлера, выполненные одним из столпов старомодной “гражданственности”, П. Я. (под этими литерами скрывался Петр Якубович, бывший террорист-народоволец), выше переводов молодого символиста Эллиса (Кобылинского). Точно так же, полемизируя с “неореалистами” из издательства “Знание”, критики “Весов” делали разницу между Горьким или Леонидом Андреевым, с одной стороны, и Чириковым или Серафимовичем – с другой.
Можно сказать, что не только Гумилеву, но и целому поколению Брюсов – через свои статьи в “Весах” – привил определенный стиль и навык литературной жизни. Он создал образец, по которому лет двадцать – до формалистов – будут писать в России по крайней мере о современных стихах. Это одна из причин, объясняющих культ Брюсова в литературной среде начала века, уважение, а порою и любовь, которые он внушал. От этого человека исходило обаяние ума и силы. За это ему готовы были простить грубое честолюбие, сомнительные моральные принципы – и даже сравнительную ограниченность поэтического таланта.
Из “Весов” Гумилев, вероятно, впервые узнал об оккультизме. Отвержение плоского позитивистского мышления “отцов” вело к отрицанию прежних критериев “научности” (вспоминается знаменитый спор из “Петербурга” Белого: “Кант ненаучен. – Нет, это Конт ненаучен…”). Соединение квазинаучного языка с более или менее вульгарными мистическими фантазиями – то, что сейчас стало в основном достоянием массовой культуры и обрело свое место на уличных книжных лотках, – сто лет назад вызывало совсем иное к себе отношение. “Паранаука” была интегральной частью антропософии Штейнера, а степень влияния последней и на германскую, и на русскую духовную жизнь той эпохи в описании не нуждается. К тому же “демонисту” и практику Брюсову оккультизм и магия просто по-человечески были ближе, чем мечты о “Церкви Третьего Завета”, которые питали Мережковские. В первом номере “Весов” было помещено изложение лекции Штейнера об Атлантиде: “Ныне благодаря изысканиям теософских ученых история этого материка уже довольно исследована. Мы знаем геологическую историю Атлантиды, этнографию населявших ее племен, до некоторой степени их культуру и перипетии политической жизни”. 18-летнего поэта-фантазера это не могло не заинтересовать. Во втором номере за 1905 год он прочитал рецензию на книгу Папюса “Первоначальные сведения по оккультизму”, подписанную псевдонимом Гармодий.
Как Древний Восток, так и древность Эллады и Рима знала два рода наук: внешних, явных, и тайных, скрытых… Новые завоевания историков, прочитавших гиероглифы и клинообразные письмена, обнародовавших тайные книги индусов, сделавших известными клинопись майев – дала им в руки… средства для восстановления утраченных человечеством знаний. И вот на наших глазах возник новый оккультизм, вооруженный всеми силами современной положительной науки и стремящийся создать новую алхимию, новую астрологию, новую магию, новую психургию.
Жерар Анаклетр Винсент Анкосс (1865–1916), принявший псевдоним Папюс, что означает “врач”, в частной жизни и в самом деле был врачом, имел степень доктора медицины, кабинет на улице Роден в Париже и неплохую частную практику. В то же время он был главой Каббалистического ордена Розы-Креста, магистром ордена мартинистов (не имевшего никакого отношения к традиционному масонству) и епископом Гностической церкви. Едва ли здесь уместно пересказывать все детали его биографии – вплоть до дуэлей с оккультистами-конкурентами. Достойно замечания лишь одно: в ходе своих визитов в Россию в 1901, 1905 и в 1906 годах Папюс встречался с Николаем II и императрицей Александрой Федоровной и предсказал им участь их государства. Будто бы он обещал отсрочить исполнение предсказания до своей смерти – и романовская монархия пережила его лишь на несколько месяцев. (Впрочем, то же можно сказать и о “безграмотном гностике” Григории Распутине, с чьим влиянием Папюс пытался бороться.) Оккультист Ж. Буа (с которым Папюс, собственно, и дрался на дуэли) характеризует его так: