Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 81

— Командир, здесь дети. Меня засекли. Жду команды.

А командир растерялся. Он смотрел десятки фильмов, где дети оказывались не там и не в то время, он уже в эти мгновения понимал, что любое промедление будет стоить нескольких жизней его подчинённых. Но дать команду стрелять в детей не мог. И у Старостенко рука не поднялась. И в тот момент, когда Никонов ринулся к старшине, чтобы самому оценить обстановку, он услышал выстрелы. У Старостенко оружие было с глушителем, потому Олег сразу понял, что стреляют в него. А он не стреляет в ответ. Те, кто разрабатывает операции, почему-то никогда не берут в расчёт вездесущих детей. А те, кто раздумывает, стрелять в них или нет, не предполагает, что они могут открыть огонь первыми.

— Мальчишки… Лет десяти-двенадцати… Три дырки… Одна в печень… Стало быть, не жилец, — грустно отрапортовал старшина, протягивая пульт командиру.

— Где они?

— В дом побежали… С ними ещё девочка, лет пяти… Как теперь взрывать? Как-то бессмысленно, командир…

Никонов прорычал в ответ что-то нечленораздельное, он пытался оттащить друга с линии огня. Из дома уже выскочила охрана. Старые добрые «калаши» калибра 7,62 щедро сеяли вокруг смерть. Группа прикрытия вступила в бой.

— Я столько смертей видел, — жаловался, угасая, старшина, — вроде привык уже, своей не боялся, но тут вдруг тоскливо стало: бессмысленно всё как-то… Бессмысленно… Вроде как — за Родину, а внутри пустота… Странно, почему не больно… В душе больно, а в мясе этом рваном — нет… Мальчик этот будет резать и убивать, а девочка… Она с таким ужасом глядела…

— Старый, не умирай, а? — наивно попросил Олег.

— Ты не взрывай, командир, девочку жалко. Пацан-то злой… А девочка… Так, получится, зря я тут… Бессмысленно…

— Надо было стрелять, Старый… Я виноват, команду не дал.

— А ты бы смог? — это были последние слова старшины, и Никонов так и не понял, о чём он спрашивал: смог ли бы он дать команду или сам выстрелить в ребёнка? И до сих пор не мог ответить себе на этот вопрос.

А сон обрастал своим диким сюрреализмом: вдруг в самой гуще появлялась песочница, в которой, не обращая внимания на свист пуль, играла Алёнка. Никонов хотел броситься к ней, но абсолютно терял волю, ноги становились ватными… Или два пульта в руках превращались в кукол или пупсов… Или прикрывший его во время отхода лейтенант Завируха просил передать привет маме, хотя в реальности он ничего не успел сказать, потому что пуля из крупнокалиберного пулемёта снесла ему полголовы…

Врут все, что к кровавой бойне можно привыкнуть. Бравада. Во время хорошего боя думать о вывернутых наизнанку кишках просто некогда, подумал — и у тебя такие же… Но после… После всегда найдётся время заглянуть в лица убитым товарищам, если эти лица у них вообще остались. Можно стать суровым, можно внешне очерстветь, но если у тебя нормальное человеческое сердце, оно, как это говорят, обливается кровью.

— Скажи, Никонов, а если этот мальчик был Антихристом во плоти? А? — спросил вдруг генерал, когда гнев уже пошёл на убыль. — Ты бы тоже не стал взрывать? Может, это Гитлер в детстве. Нерон какой-нибудь…

— Хорошо быть лётчиком, — ответил Олег, — бросил бомбы, а что там внизу — ты уже никогда не увидишь.

— Ложный гуманизм, — вздохнул генерал, — ты же знаешь, мы никогда не нападали первыми… ну, за исключением Финляндии в тридцать девятом… Да и то — необходимость была… Сам понимаешь: граница в сорока километрах от Ленинграда. А этот пацан, он потом армию возглавит, которая придёт убивать наших детей.

— Придёт — повоюем, — ответил из своей комы Никонов, продолжая смотреть в умирающие глаза Старостенко. — Старый не стал стрелять, там ещё девочка была… Лет пяти…

— Ты потерял половину группы…

— Я уже написал рапорт.

— Я полагал, что ты захочешь отомстить за друга.





— Сначала надо понять, хочет ли этого он.

— Он уже ничего не хочет.

— Тогда всё бессмысленно. Он так сказал.

— Может, ты и прав, Олег, — смягчился генерал, — все когда-то устают. Кшатрии становились брахманами, брахманы кшатриями, монахи воевали на Куликовом поле, Илия Муромец ушёл в монастырь… Может, ты и прав. Я могу судить тебя только как командир, как человек — не могу. Скажи лишь: если они придут сюда, ты сможешь снова взять в руки оружие?

— Смогу, — твёрдо отозвался Никонов.

— Мы оставим тебя в специальном резерве. Настоящих офицеров и солдат осталось очень мало.

— Русских вообще мало осталось.

— Старостенко вроде украинец был, — вспомнил к чему-то генерал.

— Русский, — уверенно ответил Олег.

2

На пороге онкологического отделения Эньлай остановился. Он прошёл туда по внутреннему переходу и, сам того не замечая, ещё на середине его начал сбавлять шаг. Как и все обычные люди, Эньлай боялся смертельных болезней, ему казалось, что места, где они сконцентрированы, пронизаны невидимым поражающим полем, схожим по воздействию с радиацией. Но труднее всего было дышать запахом смерти, который, казалось, присутствовал здесь во всём…

Давным-давно мать Эньлая работала медсестрой в хирургическом отделении. Она приходила домой вечером, и он бросался к ней, чтобы обнять, но тут же отходил в сторону, как от прокажённой, потому что она приносила на себе запах больницы. Запах смерти. Во всяком случае, именно так и никак по-другому понимал его Лю. И приходилось ждать, когда она переоденется, придёт на кухню, начнёт что-нибудь готовить… и станет пахнуть домом. Сколько ему тогда было? Лет пять-шесть?.. Он ещё не знал толком, что такое смерть, но ничто не вызывало у него такого чувства тревоги, как даже отдалённое, смутное её ощущение. Ощущение это разум останавливал на дальних подступах, защищая хлипкую нервную систему. Это был не страх вовсе, а просто полное её неприятие, основанное на чувстве несправедливости по отношению к человеку. Это было отторжение, какое свойственно здоровому организму, отторгающему чужеродную ткань или заражённый участок. И теперь — на пороге онкологического отделения — он вдруг испытал то самое детское состояние, будто подошёл к запретной зоне, пребывание в которой пронизывает весь твой организм и даже душу ионами тления. А может, зонами?

Что вообще здесь важнее: бороться за жизнь или достойно умереть? В родильном отделении принимают жизнь на руки, а здесь? Пытаются растянуть точку в отрезок или вектор? Но даже с биологической точки зрения жизнь начинается не в родильном отделении, а на девять месяцев раньше, значит, следуя логике, и здесь она не должна заканчиваться. Точнее, завершается её какая-то видимая часть…

Эти размышления как-то успокоили Эньлая, и он более-менее уверенно шагнул в коридор. Ни в ординаторской, ни на посту никого не было. Последний раз он был здесь, когда умирала девочка. Тогда ему показалось, что снующие по палатам сёстры и санитарки преодолевают своим движением плотное заторможенное время. Ту самую точку, которую они же и пытаются растянуть в отрезок. А теперь на него дохнуло забвением, будто с тех пор здесь вообще никого не было. Но ощущение было обманчивым. Он услышал из-за двери ближней палаты стон и решительно вошёл туда.

В палате располагались четыре койки и четыре тумбочки, на койках — четыре женщины разного возраста. Одна из них — молодая, но осунувшаяся до тёмных провалов в глазницах — стонала с закрытыми глазами, вторая — средних лет — лежала, подтянув колени к животу, маленькая старушка у входа прижимала к груди иконку, а дородная и, по всей видимости, самая крепкая из них женщина лет пятидесяти встретила Эньлая громкими догадками:

— Я же говорю — китайцы напали-таки! Смотри, уже и сюда добрались. Щас, бабы, нас быстро похоронят.

— Китайцы не напали, — смутился Эньлай, — я живу в этом городе.

— А что тогда? Куда всех сдуло? Марине вон, — она кивнула на стонущую, — надо срочно укол ставить, Порфирьевне, — теперь обратилась к старушке, — капельницу…

— В соседних палатах все на месте? — спросил Эньлай.