Страница 48 из 48
Я уже один раз обманула тебя, теперь второй раз. Что ж, разом больше, разом меньше…
Я обманывала тебя вольно и невольно, Андрей. Первый раз это случилось, когда приехала сюда и поверила в свой взбалмошный порыв.
Но вскоре я поняла, что мне суждены лишь «благие порывы». Я поняла это, когда наступила зима, когда засвистели ветры, когда погиб шофер, когда нас завалило в штольне… Я поняла, Андрей, что самое сильное, самое непреодолимое желание мое — это бежать, бежать отсюда, бежать в привычную обстановку, туда, где после сумасшедшей гонки на лыжах можно отдохнуть среди друзей и почувствовать себя счастливой. Я поняла это, Андрей, но не сказала тебе прямо. И это был мой второй обман.
И только в одном я никогда не обманывала ни тебя, ни себя: я любила тебя и хотела бы любить всегда. Но у меня нет сил на такую любовь. Я убедилась, что любить тебя — это значит на всю жизнь обречь себя на бури, метели, обвалы… Нет у меня на это сил, Андрей!
Теперь о Крамове. В тот страшный для меня вечер ты спросил, люблю ли я его?
Нет, мой Андрей, я не люблю его, больше, я презираю его! И все же мне казалось — да, мне казалось! — что с ним мне легче, он более понятен мне и привычен.
Я почувствовала это с первых же дней знакомства с Крамовым и испугалась самое себя. Поэтому я избегала Крамова, гнала его от себя. Но напрасно. Он сразу понял меня, понял, что я не та, какой хочу быть. И, как всегда, играл наверняка. Я не хочу сейчас осуждать Крамова, в моем положении это было бы слишком мерзко. Но я хочу, чтобы ты помнил: теперь я знаю, кто ты и кто Крамов.
Я не хочу и не могу говорить сейчас о Крамове. Но тебя я люблю. И если бы существовал бог, то я молила бы его дать мне силы для этой любви. Но бога нет, а надеяться на себя бесполезно.
Я не знаю, куда сейчас еду… И все же должна уехать. Я не дезертирую. Директор комбината разрешил мне уехать. Я умолила его отпустить меня. Ты сможешь это проверить. Директор понял, что творится со мной. Словом, я уезжаю не самовольно. Разумеется, это ничего не меняет.
Забудь меня, Андрей, и прости.
Светлана»
Я стоял неподвижно. Мне показалось, что время остановилось и все в комнате Светланы застыло, омертвело.
В эту минуту я услышал взрывы и кинулся к двери. Ворвавшись в штольню, я догнал людей, бегущих, вопреки всем правилам, к забою, еще окутанному облаком взрывной пыли и едким газом. Я забыл обо всем — о письме, Светлане, Крамове, обо всем на свете. Напряженно, до боли в глазах, я вглядывался в щебеночную, занавесом висящую пыль. Осуществлен ли пролом, произошла ли сбойка? Впрочем, о совершившейся сбойке можно было догадаться по тому, что пыль не наступала на людей, а, ввинчиваясь штопором, медленно уходила в забой, в образовавшееся отверстие.
Но мне хотелось собственными глазами убедиться в том, что сбойка произошла.
Я был готов кинуться в тучу пыли. Но вдруг все остановились. Из медленно рассеивающейся пыли появился человек. Чумазый, с взъерошенными волосами, он высунулся по пояс в дыру сбойки и растерянно, чуть удивленно глядел на людей.
Какое-то мгновение все тоже недоверчиво и растерянно глядели на этого человека. Но тут кто-то крикнул: «Ура!» Человека подхватили под руки и буквально вытащили через пролом на восточный участок. Теперь все увидели над грудой взорванной породы большое отверстие и мелькающие в нем лица, освещенные шахтерскими лампочками.
И тогда люди устремились через пролом, на ту сторону. Лезли торопливо, подталкивая друг друга, обдирая руки и колени об острые выступы породы…
Кто-то схватил меня и тряс за плечи. Мне жали руки, и я хватал за руки всех, кто был рядом.
— Арефьев! — прокричал откуда-то директор комбината. — Тебе, имениннику, слово!
— Товарищи! — крикнул я.
И вдруг почувствовал, что не могу говорить. Точно железный обруч сжал мне горло…
Словом, я так и не смог произнести речь. Да она и не была нужна. Фалалеев крикнул:
— Ура строителям туннеля!
И все закричали «ура!», и казалось, что кричат не только люди, но и каменные стены туннеля…
Я незаметно пробрался между рабочими и вышел из штольни. На площадке было пустынно. Один я стоял здесь. Все окна нашего дома были открыты настежь в этот теплый день, и только одно окно оставалось темным. И только я один знал, что в пустой комнате Светланы днем горит свет и опущена штора.
И вдруг кто-то сзади обнял меня. Я вздрогнул и обернулся. Передо мной стояли Трифонов и Агафонов.
— Не дело это, парень! — весело укорил Агафонов. — В такой момент удрал, людей бросил!
— Она уехала, товарищи, — тихо сказал я.
— Знаю, — проговорил Агафонов, — вещи ей вчера до машины нес. Да плюнь ты на нее, Андрей, не пара она тебе! Сердцевина у нее гнилая. Эх, — продолжал он с горечью, — что за молодежь нынче пошла! Молодая девка, при советской власти выросла. А во что выросла?.. Идем в туннель, тебя ждут!
Я медленно поднял глаза на Агафонова и проговорил:
— Нет, старик, нет, не так все просто в жизни. Вот ее нет, нет Светланы. А ведь я люблю ее, Агафоныч, до сих пор. А ты ненавидишь ее.
— Да гнилье она! — крикнул Агафонов. — И за тебя я ее кляну! Измучила она тебя, год жизни отняла…
— Год жизни? — переспросил молчавший до сих пор Павел Харитонович. — Брось, старик! Он, если хочешь знать, этот год жизни с бою взял, вот что.
— Товарищ Арефьев, товарищи! — закричал появившийся из штольни бурильщик Нестеров. — Да где же вы? Народ вас спрашивает…
Несколько секунд я стоял, молча глядя на черное окно Светланы. Потом мы пошли в туннель.
Бывает так.
Человек идет по дороге, спотыкаясь, падая, с каждым шагом теряя силы и думая лишь о том, как длинна эта дорога. Он добирается до конца пути измученный, с усталым сердцем и пустыми глазами. Он шел по дороге, потому что она сама вела его. Он шел в никуда.
Но есть хозяева дорог. Эти люди идут под дождем в солнцем, сквозь лесные завалы, сквозь горы через туннели, которые они прорубают. Эти люди тоже спотыкаются и падают, получают раны, солнце видит их улыбки, и ветер осушает их слезы.
Но эти люди знают, зачем и куда идут. И каждый километр пути и каждый год жизни обогащает их душу, разжигает их желания, обостряет зрение…
Я хочу идти рядом с ними.