Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 95

Впрочем, в самом очерке М. Н. Загоскина дело обстоит несколько иначе. Среди отправляющихся к Симонову у него находятся Николай Степанович Соликамский, подлинный знаток и ценитель московских древностей, и княгиня Софья Николаевна Зорина, старомодная, глуповатая, прекраснодушная, но очень добрая женщина. "Княгиня Зорина, — пишет Загоскин, — была некогда самой усердной поклонницей одного русского молодого поэта. Этот сочинитель гладеньких стишков, чувствительных повестей и небольших журнальных статеек сделался впоследствии одним из тех великих писателей, которые составляют эпохи в словесности каждого народа; но княгиня не хотела и знать об этом; для нее он остался по–прежнему очаровательным поэтом, певцом любви и всех ее страданий, милым рассказчиком и любимым сыном российских Аонид. Ей и в голову не приходило прочесть его "Историю государства Российского", но зато она знала наизусть "Наталью, боярскую дочь" и "Остров Борнгольм""[31].

Естественно, Соликамский ведет собравшуюся компанию к могилам Пересвета и Осляби, а княгиня — на Лизин пруд. По дороге она вспоминает стихи, которые некогда написал в честь бедной Лизы "карандашом на березе" московский поэт князь Платочкин (явно имеется в виду Шаликов), и просит своих спутников прочитать сохранившиеся надписи. Увы, все они оказываются ругательными.

"Ну можно ль поступить безбожнее и хуже, влюбиться в сорванца и утопиться в луже", — гласила одна из них. Пятнадцатью годами раньше эту известную "березовую" эпиграмму процитировал А. Бестужев-Марлинский, написав в статье "Клятва при гробе господнем. Русская быль XV века. Сочинение Н. Полевого", что Карамзин приучил русскую публику "топиться в луже". "Бедная Лиза" окончательно становится литературным анахронизмом, курьезом из далекого прошлого.

Через год после загоскинского очерка в свет выходит первая биография Карамзина, принадлежащая перу А. В. Старчевского и выдержанная в совершенно апологетических тонах. Однако страницы, посвященные "Бедной Лизе", заняты у Старчевского обсуждением вопроса, почему в годы ее издания Карамзин не мог написать хорошей повести. "Впрочем, — добавлял Старчевский, — "Бедная Лиза" до сих пор пользуется успехом у губернских барышень от четырнадцати до шестнадцати лет включительно, еще и теперь слезы участия не раз падают на ее страницы"[32]. В 1866 году во время юбилейных торжеств по случаю столетия Карамзина П. А. Вяземский в большом стихотворении "Тому сто лет…" уговаривал своих современников: "Не смейтеся над бедной Лизой"[33].

Эти бессильные увещевания запоздали. Над "Бедной Лизой" уже и не смеялись, ее попросту забыли. Когда в 1880 году были изданы "Повести" Карамзина, "Отечественные записки" писали в краткой рецензии на книгу: "Читатели, надеемся, не ожидают, что мы начнем говорить о произведениях Карамзина по существу. Что можно сказать о какой‑нибудь "Бедной Лизе" или о каком‑нибудь "Цветке на гроб моего Агатона". Даже невинным и беззлобным образом позубоскалить на счет их было бы явной несправедливостью. <…> Оставьте же спящих в гробе спать мирно"[34].

"Бедная Лиза" ушла из круга интересов читающей публики. Но опосредованно повесть продолжала жить в общественном сознании. Нравственные и философские вопросы, которые не сумел решить молодой Карамзин и даже самого присутствия которых не почувствовали многие почитатели и хулители повести, остались в русской литературе. На протяжении долгих десятилетий крупнейшие писатели настойчиво возвращаются к мотивам и ситуациям этой маленькой повести, вступая с ее создателем в живой и плодотворный диалог.

"Бедная Лиза" — сочинение прозаическое. Легкое, "прозрачное" повествование Карамзина, однако, как известно, готовит золотой век русской поэзии. Стилистическое богатство карамзинской прозаической манеры находит продолжение не в повестях эпигонов, но в поэзии. Сентиментальная повесть словно ждет стиховой формы, но переход от прозы к стиху чреват неожиданностями, приобретениями и утратами. Три крупных поэта пушкинской поры так или иначе прикасаются к старинному сюжету о соблазненной поселянке — Баратынский, Дельвиг, Козлов.

"Финляндская повесть" Баратынского "Эда" выходит в свет в 1826 году. Впрочем, достоянием "литературного света" она стала годом раньше. 9 марта 1825 года А. А. Бестужев в большом письме Пушкину, носящем характер литературной программы, замечает: "Что же касается до Баратынского — я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его "Эдда" (! — А. 3., Л. Н.) есть отпечаток ничтожности и по предмету и по исполнению". Бестужев бредит Байроном и романтической поэмой, ему надобны страсть и мощь, энергия и порыв, а не архаичные истории о погубленной невинности, к тому же перегруженные бытовыми описаниями и рассказанные холодновато–сдержанным слогом. Намеки на разочарованность гусара (впрочем, и для Баратынского несущественные, при переработке "Эды" для издания 1835 года поэт последовательно убрал в образе гусара все, что могло сделать его похожим на романтического охлажденного героя) тоже не могут удовлетворить критика. "Скудость предмета" — вскоре эту характеристику поэта повторит Ф. В. Булгарин (Северная пчела, 1826, № 20) — за формулировкой отчетливый упрек в том, что нынче именуют мелкотемьем. "Нового слова" в "Эде" (как и в 1–й главе "Евгения Онегина", раскритикованной в том же письме) Бестужев не услышал.

Услышал его корреспондент—Пушкин. "Что за прелесть эта "Эда"! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт, всякий говорит по–своему <…>. А утро после первой ночи! А сцена с отцом! — чудо!" (письмо А. А. Дельвигу от 20 февраля 1826 года). "Оригинальность рассказа" — строгий тон Баратынского, сострадающего героине, но не изливающего потоки чувствительных словес, держащего точную дистанцию между собой и героями ("всякий говорит по–своему"). "Отделенность" автора обеспечивает изменение интонации: на смену сложному, эмоционально насыщенному, зыблющемуся слогу карамзинского рассказчика приходит определенный и строгий слог Баратынского, словно наперед знающего горькие итоги. Обратим внимание на сцену, выделенную Пушкиным. Вот грехопадение у Карамзина: "Ах, Лиза, Лиза! Где ангел–хранитель твой, где твоя невинность?

Заблуждение прошло в одну минуту, Лиза не понимала чувств своих, удивлялась и спрашивала. Эраст молчал — искал слов и не находил их.

— Ах! Я боюсь, — говорила Лиза, — боюсь того, что случилось с нами. Мне казалось, что я умираю, что душа моя <…>. Между тем блеснула молния, и грянул гром. — Эраст, Эраст! — сказала она, — мне страшно! Я боюсь, чтобы гром не убил меня, как преступницу!

Грозно шумела буря; дождь лился из черных облаков— казалось, что натура сетовала о потерянной Лизиной невинности…"

Гроза, разражающаяся при грехопадении, — общее место сентименталистской и преромантической словесности. Куда важнее для Карамзина мотив общего смятения, обуревающего не только Лизу, но и Эраста, и рассказчика (вспомним его эмоциональные восклица–ни я), и "натуру", слова о сетованиях которой могут по своей известности соперничать лишь с речением "и крестьянки любить умеют!". Не то у Баратынского:

31

Загоскин М. Н. Москва и москвичи. М., 1848. Т. 3. С. 239—240.

32

Старчевский А. В. Николай Михайлович Карамзин. Спб., 1849. С. 87.

33

Вяземский П. А. Памяти Карамзина. Спб., 1866. С. 8.

34

Отеч. зап. 1880. № 9. С. 110.