Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 20



И вдруг передернулся лицом, плечами, словно проснулся, заговорил захлебываясь:

– Не слушай меня, мальчик. Я клоун, я паяц! Я живу чужими мыслями, чужими словами. Живу невпопад. Меня не стоит жалеть.

– Мама спасет Миньку, мама обязательно спасет! Она кровь свою дала.

Минькин отец заволновался:

– Да, да, меня зовут. Меня не часто зовут, а я по привычке паясничаю, строю из себя непонятого гения.

– Идемте.

– Да, да… Я благодарен. Не помню, когда меня звали к себе.

И вот отец Миньки сидит напротив Дюшкиного отца. Дюшка вместе с ними за столом.

Дюшкин отец косится на горбящегося Никиту Богатова с опаской, начинает с неуклюжей осторожностью:

– Странная ты личность, Никита. Я не говорю плохая – странная.

– Не стоит со мной церемониться, Федор Андреевич.

– Церемониться не собираюсь, но и зря обижать не хочу. Кто ты? Для меня загадка. Образован, начитан, умен ведь, а поставить в жизни себя не сумел. Пружины в тебе какой нет, что ли?

– Пружина есть… То есть была пружина, но шальная, которая заводит не силы, не энергию, а самомнительность.

– Самомнительные-то обычно выбиваются выше, чем им следует, а ты, прости уж, сколько тебя знаю, – камешком ко дну идешь. В областной газете работал – бросил. Почему?

– Из-за самомнительности.

– Гм…

– Быть газетным поденщиком, править статьи о силосе, о навозе – нет! Мне же «уголь, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинут», мне свыше предначертано «глаголом жечь сердца людей». Газета – смерть для возвышенной души. Надо жить в гуще простого народа, черпать от него вдохновение. Я убедил жену, я забрал свои тетради, заполненные рифмованной пачкотней, и появился у вас в Куделине. А дальше?.. Дальше вы и сами видели. На сплаве выкатывать бревна слаб, сунулся в контору… Камешком ко дну. Хотя нет, барахтался и пачкал бумагу, рифмовал, заведенная пружина действовала: «Глаголом жги сердца людей!» Я любил чужие глаголы и рассчитывал – кто-то полюбит мои, боялся признаться: мои глаголы серы, серы, стерты, любить не за что.

Богатов говорил мечущимся, срывающимся голосом, при каждом признании весь передергивался от отвращения к себе. Дюшкин отец слушал его с откровенным недоумением, почти с испугом.

– А может, все-таки… – произнес он неуверенно.

Никита Богатов перебил его кашляющим смешком:

– Вот-вот, а может, все-таки я талант. Я… я убаюкивал себя этими словами много лет. И себя и жену… Камешком ко дну. Но если б я только один камешком, но ведь и ее и сына… Они же связаны со мной. Я любил ее: складки ее платья, движение ее бровей, звук ее шагов, ее улыбку, ее усталость! Весь мир несносен, единственная радость – она. Радость и боль! И ее я топил!..

Дюшкин отец крякнул и почему-то виновато глянул на Дюшку, а Никита Богатов продолжал мечущимся голосом:

– Я рассчитывал на чудо – меня вдруг признают, ко мне придет слава, почет, деньги. Все положу к ее ногам. Писал в последнее время только о ней, только ее славил – сонеты, элегии, письма в стихах. И надоел, надоел ей до тошноты. Она-то давно открыла, что я за глагольщик. И неприязнь ко мне, сперва спрятанная, потом откровенная, наконец воинственная. И унылая контора, жалкая зарплата делопроизводителя, сын без зимнего пальто… А у нее появляется мания, идея фикс – побывать раз в жизни на юге, увидеть море…

– Дадим путевку! – вскинулся Дюшкин отец, наконец-то почувствовавший, что чем-то может помочь.

Богатов отмахнулся вялой, бескостной рукой, голос осел, перестал метаться – глухой, тусклый:

– Вчера… с Минькой… Меня словно молнией шарахнуло, очнулся: прячусь от правды – бездарь, ничтожество, эдакий литературный наркоман… Хватит! Хватит!

– Что – хватит? – подобрался Дюшкин отец.

– Хватит тянуть камнем.

– Это верно.

– Пора освободить их от себя.

– То есть как это – освободить?

– Не все ли равно – как.

Дюшкин отец навалился грудью на стол, звякнули чашки.

– Опять?! – с придыханием.

– Что – опять, Федор Андреевич?

– По-новому угорел. Тогда – к вершинам славы, а теперь в пропасть вниз головой. А может, в середке зацепишься, с головы на ноги встанешь, по ровной земле походишь?

– Ходить по земле, надоедать людям своей особой, уверять себя, что исправлюсь?… Э-э, Федор Андреевич, зачем же тянуть песню про белого бычка?

– Испакостил бабе жизнь и бросаешь, а еще – складки платья, усталость даже… И не просто, а с форсом – мол, вот я какой самоотверженный, вниз головой, помните и страдайте. А так и будет – станут помнить, станут страдать! Сукин ты сын, Никита!

Никита Богатов беспокойно задвигался, казалось, стал что-то искать вокруг себя.

– Ну что?.. Что?.. На что я способен? Только на это. Ни на что другое!

– Эт-то, друг, мы еще посмотрим. Виноваты – мимо глядели. Увидели, теперь возьмемся. Я возьмусь! Я из тебя человека сделаю!



И Дюшка насторожился. Он сидел, молчал, слушал, внимательно слушал. Последние слова отца – «человеком сделаю» – напомнили ему слова матери: «Наш отец любит ковать счастье несчастным на их головах. Не заметит, как человека в землю вобьет от усердия». Как бы нечаянно отец не вбил в землю Минькиного отца.

– К делу тебя приспособлю. Наше дело грубое, древесное, славы не отваливает, зато жить дает. Я тебя суну туда, где некогда будет в мечтаниях парить – шевелись давай! Я и с женой твоей по-крупному по говорю…

– Только не это, Федор Андреевич!

– Молчи уж! Право слова потерял!

– Не трогайте ее, Федор Андреевич!

– Не бойсь, плохого не сделаю!

– Пап! – подал голос Дюшка.

– Э-э, да ты тут! Ты еще не спишь?

– Пап! Тебя просят – не делай!

– А ну спать! Здесь разговоры взрослые, не твоего ума дело!

– Я лягу, пап, только слушай, когда просят. Ты и с мамкой так – она просит, ты не слышишь.

– Ты что? Просит – не слышу. Не приснилось ли?

– А помнишь, мамка жаловалась, что ты ей всего-навсего один раз цветы подарил?.. Это ж она – что!.. А ты не понял.

Негодование – вот-вот взорвется! – затем досада, остывающее недовольство, наконец смущение – радугой по отцовскому лицу.

– Ладно, Дюшка, ложись. Мы тут без тебя решим, – сказал отец.

Дюшка поднялся, подошел к Богатову:

– Если Миньке еще кровь нужна будет, тогда я дам.

– Хороший у вас сын, Федор Андреевич.

– Минька лучше меня, – убежденно возразил Дюшка.

Раздеваясь в соседней комнате, Дюшка видел в раскрытую дверь, как его отец сел напротив Богатова, положил ему на колено руку, заговорил без напора, деловито:

– Мне крановщики нужны. Работа непростая, но платят прилично. Учиться тебя пошлю на курсы, три месяца – и лезь в будку. А то ходишь, шаришь, себя ищешь…

Отец все-таки хотел сделать несчастного Никиту Богатова счастливым – сразу, не сходя с места.

Дюшка еще не успел уснуть, когда отец, проводив гостя, подошел, склонился, зашептал:

– Слушай: мне сейчас нужно уехать. Не откладывая! Спи, значит, один. А я утречком постараюсь поспеть до прихода матери.

Но мать пришла раньше.

Дюшка проснулся оттого, что услышал в соседней комнате ее тихие шаги, ежеутренние, уютные шаги, опрокидывающие назад время, заставляющие Дюшку чувствовать себя совсем-совсем маленьким.

Он выскользнул из-под одеяла:

– Мама!

Мать еще не сняла кофты, ходила вокруг стола, не прибранного после вчерашнего чаепития двух отцов и Дюшки.

– Мама! Как?..

У матери бледное и томное лицо – обычное, какое всегда бывает после ночных дежурств. Не видно по нему, что она отдала свою кровь.

– Как, мама?

– Все хорошо, сынок. Опасности нет.

– А была опасность?

– Была.

– Очень большая?

– Бывает и больше… Где отец?

– Он уехал, мам. Еще вечером.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.