Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 66

— Кто писал? — хрипло спросил Вахрамеев.

— Учёный монах италийский. По фамилии Кампанелла.

— Ну тогда всё ясно — ваш брат! И книжка его — враки религиозные.

— Неуч ты, Колька! — ехидно вздохнула старуха. — Прямо темнота дремучая. А ещё в председателях ходишь. Да ведь книжку сию сам Ленин хвалил.

— Ты это брось, мать Степанида! Не выдумывай!

— Вот те крест святой, председатель! Да чего ради я лгать-то буду? Говорю, как есть.

— Ладно, — нахмурился Вахрамеев. — Я это дело уточню. Только заранее скажу: социализмом в вашей Кержацкой Пади и не пахнет. Это я своим классовым чутьём чую. Кулацкий он у вас, "социализм". Ширма для закабаления трудящихся. Вы вон даже опричников завели для острастки сознательных граждан. Добро проповедуете, а сами людям морды бьёте, рёбра ломаете.

— Ладно-ладно! — замахала руками уставница, испуганно оглядываясь на дверь в соседнюю комнату. — Утихомирься, господа ради! Почто кричишь-то? Чай не в сельсовете.

И вот тут-то Вахрамеев кое-что понял! Да и как было не догадаться: ежели старуха пугается насчёт двери, значит, за ней кто-то есть? А кто же ещё, кроме её родненьких распрекрасных сыночков, которые небось отлёживаются теперь на тюфяках, чешут синяки от свинцовых Егоркиных кулаков?

То-то квёлая нынче мать Степанида, лицом измождённая, будто с креста снята: за "чада возлюбленные" переживает. Ещё бы: сама, поди, толкнула их на разбойную дорожку.

— Вот он, ваш социализм! — Вахрамеев многозначительно кивнул на дверь опочивальни. — Судить будем за бандитизм.

Сникла вся, съёжилась Степанида — аж жалость кольнула в председателево сердце. Разве узнать было властную, не терпящую пререканий суровую уставницу в этой хилой, дряблой старушонке, скорее похожей на деревенскую побирушку.

— Шибко зашибаешь, Сергеевна! Уж коли детей своих не жалеешь, к тюремной решётке подпихиваешь, то дальше, как говорится, ехать некуда.

Она подняла голову резко, энергично, и Вахрамеев чуть отпрянул, встретив немигающий стальной взгляд. Старушечье лицо оживало на глазах, разгладились морщины, только у тонких губ глубже залегли колючие складки. Сказала глухо, весомо:

— Опара только тогда станет хлебом насущным, когда в кадке-коломанке держится. Взбродит — удерживай, не то поползёт на пол и вместо хлеба — грязь. Понял ты что-нибудь?

— Понял, понял! — махнул рукой Вахрамеев. — Всё это бредни ваши стариковские, мать Степанида. Опара всегда бродит, иначе какой же хлеб? — одни чёрствые колотушки. Так что не держите вы опару, всё одно не удержите. Да и не вам ведь жить, а им, молодым. Что вы, старику, лезете не в свои сани?

— Глупый ты. Святость и благочестие нужны людям. Перво-наперво.

— Чепуха! Всё вверх тормашками поставлено. Жизнь сначала нужна человеку, а к ней всё остальное прикладывается. Жизнь! Вот и пускай живут молодые по-своему, как время теперешнее требует. Не надо им мешать, не надо путать.

— Я уже не путаю, — вздохнула, поглядела в окно уставница. — Делиться порешили. Только тут мы жили, тут все и помрём на святой земле прадедов.

— А ежели половодье весной захлестнёт?

— Так тому и быть. Знамо, господу угодно.





Вахрамеев поднялся, потянул носом, фыркнул: фу ты, язви тебя! А в избе-то больницей пахнет, как он сразу не почувствовал! Может, заглянуть к кержацким "опричникам", побалакать, полюбоваться на Егоркину работу? Но стоит. Старуха и так вон квохчет, крутится, как наседка перед коршуном. Ждёт не дождётся, чтобы выпроводить нежеланного гостя.

— Так что прощевай, мать Степанида! И ты и присные, Да поберегитесь революционного красного паровоза, Как в песне-то поётся: "Наш паровоз, вперёд лети!" Не копошитесь на рельсах у истории.

Уставница пригнулась в дверном проёме — желтолицая, высохшая, печальная, похожая на иконную богородицу. Сказала жёстко, сквозь зубы:

— Не грозись, Колька! Тебя ведь упреждали…

И с треском захлопнула дверь.

Ну старуха ядовитая, ни дна тебе ни покрышки! И ведь обязательно ужалит пли плюнет вдогонку. И чтоб последнее слово — только за ней.

Вахрамеев перегнулся с крыльца, заглянул в огород. Там на деревянных пяльцах сушились на солнце обсыпанные золой две собачьих шкуры, вокруг них роились зелёные мухи. Оборотистые хозяева, ничего у них не пропадёт: добрые рукавицы-мохнашки на зиму будут! Уму непостижимо, как это они умудрились натаскать охотничьих собак на человека?.. Ведь обычно лайка людей не берёт, ну, может быть, цапнет для острастки. Знать, в хозяев собачий выводок пошёл, не зря же говорят: "Злые собаки у злых людей". А может, наоборот?

В левое кухонное окошко кто-то наблюдал за ним, оттянув пёструю занавеску. Вахрамеев подумал, что весь разговор в горнице Степанидины сыновья слышали: дверь-то была чуть приоткрыта. Собственно, он и раньше догадывался об этом.

Красная папка в руке напомнила ещё об одном запланированном деле, и Вахрамеев, не мешкая, свернул к моленной (сруб Савватея Клинычева). Справа от входной двери председатель кнопками прикрепил на стену объявление, написанное красиво и чётко клубным художником по его личному заказу; "Распределение дворовых участков на новой Заречной улице будет производиться только до 20 августа. Сельсовет".

Слово "только" дважды красно подчёркнуто. Это хорошо — сразу настораживает.

Отошёл на середину улицы, полюбовался, неожиданно горько усмехнулся: что за люди живут на земле! Ровно слепых котят, тыкают их в молоко, а они отворачиваются, да ещё отплёвываются. И ведь сорвут объявление, непременно сорвут, как стемнеет. Ну да всё равно молва-то пойдёт, а она получше всякого объявления.

На берегу, взнуздав коня, Вахрамеев обернулся и увидел возле объявления кучку мужиков: галдят, пальцами тыкают. Гляди-ка, разобрали! А говорят — читать не умеют.

Глава 26

Викентия Фёдоровича охватил страх: сразу, мелко затряслись пальцы, когда он увидел этот синий конверт, разглядел обратный адрес. Разложенная на столе служебная корреспонденция почти вся оказалась подмоченной (мешок с авиапочтой угодил в воду, и говорят, что охранники просушивали потом его содержимое), но письмо особенно пострадало, даже наполовину расклеилось.

Шилова испугало не это: в конверте был ничего не значащий текст, отпечатанный на бланке нотариальной конторы. Цифры регистрационного номера — три четвёрки — были сигналом тревоги, вестью чрезвычайной важности! Он отлично знал, что письмо "нотариальной конторы" может поступить только в крайнем случае.

Викентий Фёдорович тупо смотрел на подмоченный, в грязных разводах листок, внезапно ощутив вокруг пустоту, гнетущую беззвучность и недвижность — будто раз и навсегда остановилось время. Вошла пожилая секретарша, положила папку, что-то сказала — Шилов кивнул, не поднимая головы, потом проводил её невидящим взглядом.

Сложив и спрятав письмо в карман, Шилов наконец понял, что его оглушило, сбило с толку: сигнал поступил вовсе не из того источника, откуда он ждал. Он просто забыл, что у него два хозяина и что именно "нотариальная контора" откомандировала его сюда во имя долговременной "консервации".

Что же произошло и какой смысл затаили в себе эти строки официального письма? Может быть, рекомендация, совет или предупреждение? Нет, скорее всего, приказ — судя по краткости текста. Надо было ехать домой: ключ к шифру находится в одной из книг.

Впрочем, он кое о чём догадывался…

А за окном буднично грохотала, дымилась в серой цементной пыли многоголосая стройка. Шилову на мгновение почудилось, что всё это лихорадочно-спешное мчится мимо него стремительным поездом-экспрессом, а он, как на полустанке, равнодушно глядит сквозь стёкла своей "капитанской рубки". Нет, он не завидовал этим людям, увлечённым опасной скоростью. И не жалел их. Пожалуй, он впервые так остро почувствовал свою непричастность к этому орущему суетливому миру, вечную и неистребимую несовместимость с ним.