Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 66

Со временем он стал понимать, что быть заводилой и забиякой не такое уж большое дело и что у жизни есть совсем другие, более сложные мерки.

Всё начало рушиться после того, как он влюбился.

Тут оказалось, что нужны были качества, которые он раньше всей душой презирал. Требовались деликатность, заботливость, умение красиво говорить, чисто одеваться и ещё чёрт знает что. Грунька Троеглазова просто отхлестала его по щекам, когда однажды вечером, ни с того, ни с сего, он попытался прижать её под пихтой.

В том же прошлом году, после шестого класса, Гошка бросил школу — приохочивать было некому — и подался в грузовые возчики.

А возчиком оказалось нелегко: народ вокруг отпетый, жизнью катанный, тайгой ученный, метельными дорогами крученный. Таких, как Гошка, ни во что не ставили: шибздик недосолённый. Туда пойди, сюда побеги, там поднеси, здесь положи. А заартачишься, у бригадира дядьки Гришая рука что деревянный валек, которым бельё на речке выколачивают. Полдня потом музыка в ухе наигрывает.

Ушёл бы куда глаза глядят, да лошадей больно любил. Никакой другой живностью не интересовался, кошек и собак не терпел, к коровам относился с презрением (молока с ведро, а навозу тоннами выгребай!), а вот уж кони — это тебе животные! Что красота, что силе, что стать — кругом одно загляденье. От одного только запаха лошадиного кружилась голова, чудился в нём простор, хлёсткий ветер, цокот копыт и синяя даль, на которую мягко нашибается грудь… Что-то смутное, глубинное, оставленное, может быть, далёкими предками, будил в Гошке сумрак конюшни, и, когда подходил он к стойлам, сразу сбегала с лица утренняя сонная одурь, ноги делались лёгкими, упругими в шагу, в глазах словно светлело — ярким и чётким входил в них рабочий день, уже окрашенный радостными предчувствиями.

И всё-таки, не только из любви и жалости взялся Гошка за сапных лошадей. Тут было ещё и нечто другое, очень существенное, в чём он и сам пока не разобрался и о чём думал, когда на туманном слепом рассвете, таясь от людских глаз, погнал своих обречённых одров на Старое Зимовье.

Конечно, возчики так и подумали: нашёлся, мол, жалостливый молокосос, пущай теперь барахтается с конягами-доходягами. Ну-ин ладно, пусть думают. А у Гошки прицел иной — натянуть хорошую дулю этому прощелыге, завкону Корытину. Крепко не любил его Гошка. И вроде причины особой не было, но вскипела эта неприязнь с первого дня, с того самого, когда Гошка появился на конном дворе. Рушились в прах его детские ватажные представления о жизни, их безжалостно разбивали и топтали все взрослые — бородатые мужики, пропахшие ремённой сбруей и водочным перегаром, а больше других завком Корытин, улыбчивый и наглый. Он особенно явно и бесстыже-откровенио олицетворял собой самый страшный из пороков, который никак не прощался в ребячьей ватаге — неверность слову. Завкон направо и налево заверял, обещал, клялся, но не выполнял и половины своих обещаний, скалил в ответ зубы, отделывался шуточками и похабными присказками.

Корытин воочию показал разницу между людьми-детьми и людьми-взрослыми, и именно за это Гошка возненавидел его.

Гошка просто не мог не ухватиться за этот случай с больными лошадьми. Удобный момент, чтобы принародно взять верх над самодовольным болтуном. К тому же, честно говоря, Гошка не верил, чтобы в этой истории всё было так, как изображал Корытин.

За табуном увязались сороки-вещуньи, чуяли, наверно, близкую поживу, надоедливо стрекотали, попарно улетая вперёд, и за каждым поворотом дороги встречали коней настырным верещанием. Гошка собрался было шугануть по ним из старенькой "переломки", но вовремя удержался, вспомнив, что Кумек боится выстрела. Однажды Гошка как-то бабахнул из седла, и мерин мигом сбросил его на землю.

Утро занималось розовое, парное, обещая некстати жаркий день. С первыми лучами солнца появились мухи, зелёной тучей роились в смрадной пыли над табуном. Шли лошади плохо, еле плелись, а соловая кобыла, бывшая впереди, часто останавливалась, зачем-то совала изъязвлённые губы в дорожную пыль. То же делали и другие кони, совсем не интересуясь изобильной травой на обочинах.

Воды им надо, пить хотят… А поить нельзя, дядька Гришай предупреждал: напоишь — дохнуть начнут, да и дальше гнать уже нельзя будет, ослабеют.

К полудню табун прошёл половину пути, уже рядом был последний перевал. Сделалось совсем жарко, лошади подолгу отдыхали в тенистых пихтачах, а вокруг надсадно галдела воронья стая — сороки созвали;

И вдруг кони заметно оживились, Соловуха-вожатая подняла голову, заторопилась, в раскорячку переставляя немощные ноги. Гошка поздно сообразил, что впереди брод — горная Выдриха, которую и почуял табун. Ну, а дальше он ничего не мог сделать: кони уткнулись мордами в студёную воду, разбрелись по мелкому плёсу и пили, пили, пили, храпя и фыркая от удовольствия. Не помогала ни брань, ни нагайка, ни длинная хворостина — лошади накачивались водой, раздувались, пухли прямо на глазах.

Потом Соловуха вывела табун на противоположный берег, отошла в прохладный осинник, брякнулась на землю и… сдохла. Гошка минут пять тормошил её, стегал, с руганью пытался поднять и, только увидев розовую пену на губах, тусклый остекленелый глаз, понял, что всё напрасно.





Сел и заплакал. Плакал не от жалости, а от обиды, злости на весь мир, а пуще всего — на самого себя. Он оказался хвастливым дураком, сунувшим в петлю свою собственную голову. Ведь если теперь лошади начнут дохнуть, отвечать будет в первую очередь он, хотя прямая вина во всём не его, а Корытина. Но завкон уже остался в стороне.

Вороньё совсем обнаглело, густо облепило окрестные деревья, надсадно орут-каркают над самой головой, убирайся, мол, от дохлой кобылы. А один носатый, аспидно-чёрный и злобно взъерошенный, прыгал уже на земле, боком подкатываясь всё ближе и настырнее. Жадный клюв, распахнутая красная глотка вдруг взбесили Гошку, он вскочил, схватил ружьё и, ослепнув от ярости, принялся палить в галдящую стаю: бах, бах! Ба-бах!

На пятом патроне замешкался: вроде почудился чей-то голос, будто кричал кто-то. Обернувшись, и в самом деле увидел на другом берегу всадника. Тот орал и размахивал руками.

Гошка сразу узнал его: ну, конечно, это был Стёпка-киномеханик, черемшанский комсомольский бог. Вон и кобыла ихняя, клубная. Культпросветкой зовут. Ленивая, не дай бог, Гошке как-то доводилось ездить на ней в город за кинокартинами.

Очевидно, Стёпка едет куда-нибудь на дальние покосы или к лесорубам кинуху крутить. Только почему верхом? Обычно он прикатывал к таёжникам на двуколке, в которой вёз уложенный в сено киноаппарат, ручное динамо и железные коробки с лентой.

Киномеханик повёл себя странно: слез с лошади, разнуздал и оставил пастись на том берегу, а сам направился к Гошке, ловко прыгая, переставляя по камням длинные ноги. Даже ботинки не замочил.

Выбравшись на траву, пояснил, показывая на саврасую Культпросветку.

— Это чтобы избежать контакта. Пускай побудет там. У тебя ведь сапные?

Гошка хмуро промолчал, отношения у них с киномехаником были неважными — Гошка не раз водил в клуб свою безбилетную ватагу, на этой почве случались и потасовки.

Увидев лошадиный труп, киномеханик покрутил носом и сказал:

— Стало быть, одна уже готова… А я думал, чего ты из ружья палишь? А ты, значит, похоронный салют делал? Предрассудки всё это. Хотя именно так поступали все истинные кавалеристы, даже будёновцы. Потому что конь есть боевой друг.

— Ага, — сказал Гошка. — А вот на панихиду тебя как раз и не хватало. Давай речь говори.

— Дурак ты, Полторанин, — Степан презрительно оглядел табунщика с высоты своего саженного роста. — Безыдейный невоспитанный индивид. Удивляюсь и не могу понять, как могли поручить тебе это ответственное дело?

У Степана головка маленькая, круглая, вроде сметанного горшка, а наверху, заместо крышки — ершистая черпая шевелюра и модная чёлка язычком-треугольником. Из-под чёлки буравят глаза, тоже чёрные, въедливые и цепкие.