Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 25



Пантелей остановился возле этого стола и оглянулся. Ему вдруг показалось, что он загипнотизировал всю толпу своим сообщением о бедре Алисы. Может быть, так оно и было, хотя бы отчасти, ибо Пантелей смог совершенно беспрепятственно загрузить большой картонный ящик великолепными напитками и беспрепятственно покинуть посольство неопределенной страны.

Лишь только уже на улице в пустынной тишине он услышал крики погони. Он спрятался под арку какого-то дома, и погоня, словно в средневековом Париже, пронеслась мимо. Восторг охватил его. Сейчас вернусь домой и все это опишу. Только бы не забыть: Алиса, я, похищенные спиртопродукты… главное, не забыть, что погоня пронеслась мимо, как в средневековом Париже! Он выскочил из-под арки и, петляя по переулкам, быстро замел следы. Как хорошо жить в ночное пустынное время!

Пантелей вынул из ящика и расставил вдоль тротуара все свои трофеи, все разнокалиберные, и разнофигурные, и разноплеменные бутылки. Он не сомневался, что кто-нибудь скоро появится и увезет его куда-нибудь из этого чудного московского переулка, где прохладные и безвредные тайны кошками перепрыгивают с крыши на крышу. В самом деле, не век же ему здесь сидеть.

Четыре хрустальных глаза появились в темной утробе, и вскоре выехала под фонари огромная «Импала», из которой махала Пантелею пьяная женская рука.

Любовница Пантелея А.Пантелея швейцарская подданная мадемуазель Мариан Кулаго…

…прохладные и безвредные тайны кошками перепрыгивают с крыши на крышу… Только бы не забыть!

…и старый друг Пантелея третий заместитель шестого вице-президента международного Пен-клуба ехали вместе по ночной невинной Москве.

Невинная Москва!

Пантелей уселся на край тротуара, рядом со своими трофеями, изображая из себя уличного торговца. Пусть видят идеологические диверсанты, чем торгуют в Москве уличные торговцы, каков ассортимент!

– Пантик, Пантик, вот наконец и ты! Теперь ты у нас на крючке! – завизжала Машка и выскочила из машины.

Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под свободно шевелящимися грудями, в которых, конечно, скрывался идеологический заряд необычайной силы. Б-р-р! Между рубашкой и джинсами поблескивал эпицентр идейной борьбы между Азией и Европой, Машкин потрясающий живот. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась через пол-литровую отметку.

Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках «хаш-папис», а вслед за ними и все туловище так называемого вице-президента, который больше походил на спившегося центрового баскетбольной команды. Он почесал пятерней свой заросший затылок, увидел вдруг всю мою коллекцию, расставленную на тротуаре, и, дико вскрикнув, отпрянул на шаг.

– Нет, не хочу! Снова ООН? Снова ЮНЕСКО? Хотя бы месяц можно без этого? Пантик, помоги! Манечка, держи меня за нос!

Мы все трое тут обнялись и спели песенку нашей далекой весны:

Итак, поехали! Куда? Подальше! Подальше от Лондона, от Парижа, от Москвы, поближе к нашей весне, к нашей пьяной безобразной такой безвозвратной весне. Патрик по-идиотски газовал, нелепо втыкая скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Мы пели теперь славную американскую песенку о тех подонках, что пишут на райских стенах и потому обречены скатывать свое дерьмо в маленькие шарики. Пусть катают! А те, кто читает их премудрости, пусть эти шарики жрут! Мы ехали, пели и рыдали друг у друга на груди, а Машка тем временем, рыдая, проверяла пальчиками – все ли на месте. Мы долго ехали, пели и рыдали, пока машина не понеслась на бетонную подпорку гостиницы «Минск».

Хирург-педиатр-ревматолог-кардиолог-фтизиатр Геннадий Аполлинариевич Малькольмов рассказывает о своей молодости неизвестно кому неизвестно когда по телефону в неопределенном направлении



Мы трое, Машка, Патрик и я, познакомились в августе 196… года в госпитале Организации Объединенных Наций в джунглях Катанги. Я приехал туда в качестве искуснейшего советского специалиста по африканскому туберкулезу, а Патрик американским костоправом, а Машка, или, как она тогда называлась, мадемуазель Мариан Кулаго, была христианской сестрой милосердия.

Работа нас там не слишком обременяла: основным нашим пациентом было немногочисленное племя охотников-пигмеев с Западного побережья. Каким-то образом пигмеи прослышали о нашем госпитале, об ооновских пайках, снялись со своих насиженных мест, прошли по джунглям сотни километров и явились к нам – лечиться. То-то было веселья! Мы их всех госпитализировали – и взрослых охотников, и детей, и девушек-пигмеек, и старух.

Госпитализировали мы и богиню племени, странное светлокожее существо с раздутым животом и расползающимся, как две пуховые подушки, задом, безмолвное существо, лежащее на ритуальной подстилке с раздвинутыми подтянутыми вверх на петлях ногами.

Любопытно было наблюдать отправление культа Метамунгву (так звали богиню). Все племя становилось вокруг, женщины отдельно, мужчины отдельно. Все пели. Мужчины по старшинству подходили к богине для совершения ритуального полового акта, а женщины целовали богиню в лоб и совали ей в рот кусочки пищи, которые она тут же быстро прожевывала и глотала.

Метамунгву потрясла воображение всего мужского персонала госпиталя, тогда как наши дамы, за исключением Машки, не находили в ней ничего особенного.

По вечерам, когда все мы собирались на веранде над озером, я часто советовал Патрику принять участие в ритуале, и он, глядя в упор на Машку, обещал, что так и сделает, и в самом деле вскоре стал прогуливаться во дворе гаража, где стоял помост с богиней, пытался с ней заговорить, шутил, читал ей газеты и стихи Эзры Паунда и вдруг – все даже ахнули – приучил ее курить. С тех пор Метамунгву в перерывах между актами и едой только и делала, что попыхивала сигаретой.

Пигмеи пришли в священный ужас и, кажется, договаривались укокошить мистера Тандерджета. Думаю, лишь счастливая случайность спасла тогда искусителя. Однажды он догадался сунуть в рот богине горлышко бутылки, и та, нахлебавшись «Блэк энд уайт», вдруг впервые за долгие десятилетия села и на приличном испанском языке спела в честь Патрика эпиталаму примерно такого рода:

Пигмеи при виде этого зрелища и при звуках эпиталамы пали ниц в ожидании конца света. Директор госпиталя, профессор Аббас, тогда вызвал к себе Патрика и запретил ему дружбу с загадочным существом.

Как смеялась тогда Машка, как она тогда смеялась! Машка… Машка… мадемуазель Кулаго… Как странно сейчас вспоминать, а ведь было и у нас с ней «шепот, робкое дыханье» в африканском кустарнике. Кем была она тогда, нынешняя московская иностранка, потаскушка, пьянчужка? Она была тогда русской француженкой, эмигранткой в третьем поколении. Чиста и радостна, как ранняя зарница христианства.

– Мой дедушка был военный, – лепетала она, – сначала кавалерист, а потом летчик. Он очень много воевал, тре бьен, а потом отступил с войсками.

– С какими войсками? – интересовался я.

– С нашими войсками. С русскими. Отступил в Европу.

– Ты ошибаешься, дочка, – говорил я, целуя ее туда-сюда. – Русские войска никуда не отступали. Отступили белью, всякая шваль антантовская, а русские, то есть красные, остались.

– Ну что ты, милый! – Она расширяла глаза. – Русская армия вся отступила, а красные – это китайцы, латыши и евреи. Еще матросы и чекисты, – добавляла она, подумав.