Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 38



В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.

Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотив­шись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.

Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:

– Жри!

Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.

Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел дру­гой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Иг­натьевич Чиканов.

Задыхающимся шепотом он говорил:

– Отступили наши.

– Да, – тихо сказал Илья Федорович, – отступили.

– Что ж теперь будет? – спросил Чиканов, вздохнув.

– Повешают.

– Не всех, – сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Во­рот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.

Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагива­ла, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.

– Не всех, говоришь? – сказал Илья Федорович. – Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.

Телеграфист пробормотал что-то непонятное.

В это время снаружи рванули дверь.

– Кто там? – крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.

– Открывай живей!

Я узнал голос своего отца.

Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.

– На вокзале был. Ну и дела там делаются – смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зару­били. Как мясники, работают…

Васькина мать вскрикнула.

Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.

Больше в этот вечер никто ничего не говорил.

Три дня мы не выходили из погреба.

Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Ку­бань!»

Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали ста­ницу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.

До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слыш­но было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.

Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькаю­щую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.

А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:

Ты, Кубань, ты наша родина,

Вековой наш богаты-ы-рь,

Многоводная, раздо-о-льная,

Разлилась ты вда-а-ль и вширь…

На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.

– Стой! – раздался крик на всю улицу.

Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.

– Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! – закричал мой отец. – Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что – хотите шкуринской нагайки попробовать? Смот­рите у меня!

Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.

«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят черто­вых шкуринцев?» – думал я.



Было обидно и скучно.

Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробрать­ся на станцию, в поселок! До чего охота брала!

Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принял­ся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.

Теперь этого никто не заметил.

Васькин отец, вытянувшись во весь рост у нижней сту­пеньки погреба, уныло зевал. Рядом на потрепанной дерю­ге сидела Васькина мать и щипала сухую тарань.

– Чего же это мы? – вздохнула она. – Долго будем маяться здесь, или как?

– У Шкуры спроси, когда его болячка заберет, – ска­зал Васькин отец и повернулся лицом к коптилке.

Как раз в это время Васька слегка дунул на огонек.

– Что б тебя черти! Когда ты перестанешь дуть? – за­кричал Илья Федорович и с досады плюнул.

– Я не дую, – тихо сказал Васька.

– А что ж, он сам, что ли, тухнет?

– Пусть дует, не ругайся, Илья Федорович. И нас с тобой скука заедает, а ребятам вовсе хоть помирай, – ска­зал мой отец, подсаживаясь ближе к коптилке.

Но Илья Федорович не унимался:

– Что ж, коли так, давайте сядем все у коптилки и бу­дем дуть.

– Да я не к тому, ты зря ругаешься. Мальчишка мо­жет разве усидеть три дня без баловства?..

– Ну, не может.

– Так чего же ты от него хочешь?

Васька лукаво глянул на меня и совсем легко, как буд­то невзначай, провел еще раз носом мимо коптилки.

– А как ты думаешь, Илья Федорович, – спросил мой отец, – возьмут шкуринцы Леонтия Лаврентьевича или не возьмут? Он же первый из мастеровых вызвался дорогу большевикам чинить. Небось начальник станции донес уже кому надо.

Илья Федорович молча мотнул головой в дальний угол. Там, на персидском коврике, скрючив ноги кренделем, си­дел телеграфист Сомов. За три дня ему никто не сказал ни одного слова. Все время он молчал и только изредка встав­лял в разговор соседей какое-нибудь непонятное слово, вроде «мутуалисты» или «сувенир».

Не снимая с головы форменной фуражки с желтыми кантами, он сидел и слушал.

– Смотри говори, да не проговаривайся, – сказал Илья Федорович моему отцу, – знай, что в погребе сыч сидит.

Далеко за полночь все жильцы погреба стали уклады­ваться спать. Первым, как всегда, начал готовиться ко сну телеграфист Сомов. Он вытащил из плетеной корзины розовую с голубыми цветочками подушку, сдул с нее пыль, взбил ее со всех сторон и прихлопнул несколько раз рукой. Потом аккуратно разостлал у дверей своей кладовой газе­ту и бережно опустил на нее большую, распухшую подуш­ку. Потом достал рябые валяные туфли. Повертел их, причмокнул и надел на ноги. Перед тем как лечь, он осмотрел все свои вещи, глянул хмуро на соседей, накрыл голову форменной фуражкой, а на плечи натянул ватное одеяло.

– Ну, гад улегся, – чуть слышно сказал Илья Федоро­вич. – И какой интерес ему здесь сидеть?

– Пусть сидит, пусть нюхает, коли охота есть, – сказал Андрей Игнатьевич Чиканов и повернулся лицом к стенке.

На маленьком зеленом табурете у самой двери нашей кладовой сидела, сгорбившись, моя мать и вязала. Клубок шерсти, как заводной, подпрыгивал и дергался на земле у ее ног. Потом клубок стал прыгать все реже и реже. Спи­цы выпали из рук матери, и она заснула, уткнувшись го­ловой в колени.

Мы с Васькой лежали рядом.

– Не спится что-то, – тихо сказал мне Васька. – А ты спишь?

– Не сплю, – ответил я.

– Вот бы красные подобрались да как ахнули бы из трехдюймовой, так аж чертям тошно стало бы, – сказал Васька.

– Ночью не полезут они.

– Если нужно, и ночью полезут. Мы вот лежим тут, а они, может быть, уже подкрадываются да как треснут!

– Тише ты, – оборвал я Ваську.

– А чего тише? Ты думаешь, не накладут им? Накла­дут! Еще как! Мое почтенье!

– Это кому накладут? – спросил тихо Илья Федоро­вич, поднимаясь со своего места и прикуривая от коп­тилки.

Васька захлопал глазами и раскрыл рот.

– Известно кому – белым, – сказал он.

– Правильно. Только вы, стервецы, не болтайте кру­гом, а то я вам… – Он погрозил пальцем и пошел на свое место.

Мы лежали с Васькой впокат, почти на голой земле. Васька положил голову на мою подушку и хриплым шепо­том сказал: