Страница 3 из 15
— Нарком просто бесится, когда ему говорят об этой проклятой язве, — сказал Вуйнович, широкоплечий человек южнославянского типа, с щедрой растительностью в виде черных бровей и усов, не обделенный и яростью глаз. Выросший в заводском городке на Урале, он прошел со своим эскадроном до южного берега Крыма и тут, среди скал, пенистых волн, кипарисов и виноградников, понял, где лежит его истинная родина.
Романтического соблазна ради мы должны были бы сделать Никиту Градова противоположностью своему другу, то есть отнести его к северным широтам, к некой русской готике, если таковая когда-нибудь существовала в природе, и мы были бы рады это сделать, чтобы добавить в скифско-македонский колорит еще и варяжскую струю, однако справедливости ради мы преодолеваем соблазн и не можем не указать на то, что и Никита, хотя бы наполовину, соотносится со средиземноморской «колыбелью человечества»: его мать, Мэри Вахтанговна, была из грузинского рода Гудиашвили. Впрочем, в наружности его не было ничего грузинского, ели не считать некоторой рыжеватости и носатости, что можно с равным успехом отнести и к славянам, и к варягам, и по крайней мере с не меньшим успехом к не вовлеченным еще в мировую революцию ирландцам.
— Послушай, Вадя, а что говорят врачи? — спросил Никита
Вуйнович усмехнулся:
— Врачи говорят об этом меньше, чем члены Политбюро. Последняя консультация в Солдатенковской больнице пришла к заключению, что можно обойтись медикаментами и диетой, однако вожди настаивают на операции. Ты знаешь Михаила Васильевича, он на пулеметы пойдет — не моргнет, а от ножа хирурга приходит в полное уныние.
Никита отогнул полу своей длинной шинели и достал из кармана ярко-синих галифе луковицу золотых часов, награду командования после завершения мартовской кронштадской операции 1921 года. Вероника пропадает в дебрях аптеки уже сорок минут.
— Знаешь, — проговорил он, все еще глядя на дорогую, тяжелую, великолепную вещь, лежащую на ладони, — мне иногда кажется, что далеко не всем вождям нравятся слишком бодрые командармы.
Вуйнович затянулся длинной папиросой «Северная Пальмира», потом отшвырнул ее в сторону.
— Особенно усердствует Сталин, — резко заговорил он. — Партия, видите ли, не может себе позволить болезни командарма Фрунзе. Может быть Ильич был не прав, а, Никита? Может быть, «это повар» не собирается готовить «слишком острые блюда»? Или как раз наоборот, собирается, а потому так свирепо настроен против диеты и за нож?!
Градов положил руку на плечо разволновавшегося друга — «спокойно, спокойно», — выразительно посмотрел по сторонам...
В этот момент из аптеки выпорхнула Вероника, красотка в котиковой шубке, сигналящая вспышками голубых глаз, будто приближающаяся яхта низвергнутого монарха. Пошутила очень некстати:
— Товарищи командиры, что за лица? Готовится военный переворот?
Вуйнович взял у нее из рук довольно тяжелую сумку, — чем это можно обзавестись в аптеке таким увесистым? — и они пошли по театральному проезду, вниз мимо памятника Первопечатнику в сторону «Метрополя».
Всякий раз, когда Вуйнович видел жену своего друга, он делал усилие, чтобы избавится от мгновенных и сильных эротических импульсов. Едва лишь она появлялась, все превращалось в притворство. Правдивыми его отношения с этой женщиной могли быть только в постели или даже... Холодея от стыда и тоски, он осознавал, что готов был сделать с Вероникой примерно то, что однажды сделал с одной барынькой в захваченном эшелоне белых, то есть повернуть ее спиной к себе, толкнуть, согнуть, задрать все вверх. Больше того, именно эта конфигурация вспыхивала перед ним всякий раз, когда он видел Веронику.
Хамские импульсы, бичевал он себя, гнусное наследие гражданской войны, позор для образованного командира регулярной армии красной державы. Никита мой друг и Вероника — мой дуг, и я... их замечательный друг-притвора.
Возле «Метрополя» расстались. У Вуйновича в этом здании прямо под врубелевской мозаикой «Принцесса Греза» была холостяцкая комната. Градовы поспешили на трамвай, им предстоял долгий путь, с тремя пересадками до Серебряного Бора.
Пока тряслись по Тверской в битком набитом вагоне с противными запахами и взглядами, Никита молчал.
— Ну что опять с тобой? — шепнула Вероника.
— Ты кокетничаешь с Вадимом, — пробормотал комбриг. — Я чувствую это. Ты сама, может быть не понимаешь, но кокетничаешь.
Вероника рассмеялась. Кто-то посмотрел на нее с удовольствием. Смеющаяся в трамвае красавица. Возврат к нормальной жизни. Суровая бабка в негодовании зажевала губами.
— Дурачок, — нежно шепнула Вероника.
С прозрачных зеленеющих и розовеющих небес летел редкий белый пух, легкий морозец как будто обещал гимнастические и конькобежные радости. Они проехали ветхий развал Хорошево, потом трамвай, уже полупустой, побежал к концу маршрута, к кругу Серебряного Боа. Вековые сосны парка, подчеркнутое первой морозной пленкой озеро Бездонка, заборы и дачи, в которых уже зажигались огни и протапливались печи, — неожиданная идиллия после суматошной и, как всегда, отчасти бессмысленной Москвы.
От круга нужно было еще пройти с полверсты пешком до родительского дома.
— Что у тебя такое тяжелое в сумке? — спросил Никита.
— Накупила тебе брому на целый месяц, — бодренько ответила Вероника и искоса посмотрела на мужа.
Страдание, как всегда, сделало смешным его веснушчатое лицо. Он смотрел себе под ноги.
— К чему твой бром, — пробормотал он.
— Перестань, Никита! — рассердилась она. — Ты уже две недели не споишь после командировки. Этот Кронштадт тебя окончательно измотал!
Октябрьская командировка в морскую крепость выглядела обычной деловой поездкой высшего командира — спецвагон до Ленинграда, оттуда рейдовым катером к причалам Усть-Рогатки. В гавани, на берегу и в городе царили полный порядок, мерная морская налаженность всех служб. Чеканя шаг, в баню и из бани проходили взводы чернобушлатников. Иные хором пели «Лизавету». На линкорах отрабатывали приемы сигнализации. Пеликанами сновали над бухтой новомодные гидропланы. Куски времени отмерялись для всех присутствующих четкими ударами склянок. Чистый морской, как бы английский и уж, во всяком случае, очень отвлеченный от российской действительности мир.
Ничто и никто не напоминает о событиях четырехлетней давности. Только один раз, поднимаясь на форт «Тотлебен», он услышал за спиной спокойный голос:
— Я вижу, товарищ комбриг, путь вам хорошо знаком.
Он резко обернулся и увидел глаза старшего артиллериста. «Вы... вы здесь были?.. Тогда? Возможно ли?». Позднее Никита мучился, осознав, что за этим недоумением читалось другое: «Почему же не расстреляны?»
— Я был в отпуске, — просто сказал артиллерист, не выражая решительно никаких эмоций.
— А я штурмовал ваш форт! Поэтому и путь знаю! — не без вызова приподнял голос Никита, хотя и понимал, что вызов вроде направлен не по адресу, что уж если не расстрелян артиллерист, значит, облечен доверием, иначе бы непременно разделил судьбу тех, кто отвечал перед народом и революцией за тот яростный антибольшевитский взрыв марта 1921 года.
Очевидно все-таки не совсем не по адресу была направлена фраза, если судить по тому, как артиллерист отвел глаза и молча сделал приглашающий жест вверх по трапу — прошу, мол, осчастливьте!
Весь день Никита занимался проверкой установки новых обуховских орудий на фортах «Тотлебен» и «Петр 1», вместе с представителями завода и командования Балтфлота вникал в документацию и устные пояснения артиллеристов и только к вечеру, сославшись на усталость, оказался один и ушел пешком в город.
Кажется, он уже отдавал себе отчет, что его тянет туда, на Якорную площадь, в центр тогдашних событий.
С приморского бульвара он обозревал внешний рейд и там серые силуэты двух гигантов, вроде бы тех самых; как ни старайся, из этих пушек и труб уже никогда не выбьешь память о ярости линкоров.
Свежестью и полной промытостью веяло от сентябрьского вечера, от щедрой воды вокруг, от бороздящих рейд мелких плавединиц и подмигивающих сигналами гигантов.