Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 26

И вдруг тычком, локтем ударила Фекла в бок Агриппину. Отшатнулась. Ворвалась в избу Фекла, заревела визгливо:

– Сам он, мамонька, сам!… Рубаху сорвал, опоганить хотел!… Опозорить, матушки!…

Бороздя ногами половики, догнала ее в горнице Агриппина. Сорвала клетчатый темный платок, высоко подымая руки, подскочила к Фекле. Встряхивая острой, сухой челюстью, заволочила пьяные слова:

– Я – паскуда?… Я, честная, я богу за вас всех молилась. Я тебе… негоднице!…

И сна, вяло ударяя рукой в воздух, поймала волосы Феклы в пальцы. Поймала, дернула, взвизгнув, вцепилась в них руками, а зубами в плечо.

Повалилась Фекла на половик и, дико вскидывая вверх ноги, завыла:

– А‑а‑а!…

Пришел Дмитрий. Остановился у порога, поглядел на дерущихся баб и хрипло захохотал.

XVI

Ветер желтый, с запахами от падающих листьев несся вверх по пади. Ночью густой туго падал с белого, как олений мох, неба.

На Лисью заимку привезли выкраденные в городе слесарные станки. Поставили их в баню – темную и тяжелую, точно ржавый кусок железа. Завизжала сталь. Запахло гарью.

Слесаря приехали из деревни. Были у них не обгоревшие от стали мягко‑мускульные щеки, и к станкам они подошли, точно к норовистой лошади.

Приготовляли бомбы. Вокруг бани молчаливо ждали мужики. Двор был тесно набит ими. Как тугой пояс на теле, гудели, потрескивали заплоты. Пахло пылью, потом далеких дорог.

Вышел Никитин. Желтое солнце лежало на его острых скулах, темных, подгоревших глазах. К первому станку. Схватил бомбу, развертел капсюль, сосчитал:

– Раз, два, три!

И бросил за баню в крапиву. Ухнула, завизжала, зашипела крапива. Свистнул, лопаясь, пень.

Ко второму станку. Так же резко и немного присвистывая:

– Раз, два, три!

И опять за баню. Еще гуще загудела земля.

К третьему станку. Бледный, с мокрым подбородком, стоял слесарь. Когда брал Никитин бомбу, слесарь зажмурился и вдруг от лба к подбородку покрылся потом. Порозовело лицо.

Разорвалась бомба.

К четвертому. Слесарь тонкий, с девичьим розовым лицом, весело улыбаясь, подал бомбу. Царапнул железный капсюль.

Кругло метнулась рука, и круглые взметнулись слова:

– Раз, два, три!

Молчит крапива. Несет из‑за бани порохом, землей.

Никитин схватил другую бомбу, кинул. Подождали. Уже не порох пахнет – земля густая, по‑осеннему распухшая.

Никитин кинул третью бомбу. Ничего.

Шумно, как стадо коров от волка, колыхнулись и дохнули мужики.

– Ы‑ы‑х… ты‑ты!…

Никитин, вытянув руку, взял винтовку. Резко, немного присвистывая в зубах, сказал:

– Становись.

Слесарь с девичьими, пухлыми губами мелко закрестился. Подошел к банной стене.

Никитин приподнял фуражку с бровей, приложился и выстрелил.

XVII

Эх, земли вы мои, земли! Ветер алтайский пахучий! Медоносные пыли на душе и язык, как журавль на перелете, тоскует!…

Курочка каменная, серая, в полдень спускается по тропе к ручью – пить. А дальше – по камню обратно вверх. И ловок и радостен шажок. И мутен радостью вертлявый оранжевый глаз.

А небо густое и теплое, как беличий мех!

XVIII

Избенка у Настасьи Максимовны пьяна, на боку. А вокруг трубы черемуха обвилась, труба темная, точно большой сук.

Сидит Настасья Максимовна на краешке табуретки. Семен в переднем углу. Самовар тоже на боку, пьяный, подмигивает, косоглазит.

Пухлые руки. Голос у ней протяжный. Подумал Семен:

“Поди, в городе так баяла”.

– Вы, Семен Калистратыч, скажите – детей‑то он жалел?

– Которых? – досадливо спросил Семен. – У него детей много было. Законных любил. Ничего! Тебе‑то куды? У вашего сословия детей, бают, не бывает.

– Отчего же? Такой же, поди, человек…

Треснул рукавом чашку, отставил и сказал нетерпеливо:

– Ты вот что, я с тобой безо всяких. Хошь в наш дом – приму, обвенчат не Сидор, так другой. Попов много. Пушшай, ради бога, он, батя‑то, народ принимат. Идут ведь… За эту неделю, скажи ты мне, сколько убытку потерпели?

– Я скажу, – мягко проговорила Настасья Максимовна. – Не послушат, поди. Боюсь я его… и говорить как следует не говорила. Как медведь овцу задерет. Где тут спрашивать?…

Семен кинул ногу из‑за стола, пошевелил скатерть. Оглядел выбеленные стены, пол, исскобленный мытьем.

– У нас скатертей многа. Ишшо дед скупал. Я тебе на свадьбу‑то две дам. Из посуды тоже. Не поломай только, у вас, у городских, руки‑то – что вилы. С добром отучились обращаться. Ишь, и чашки‑то жестяные. Из жестяных чашек кто чай пить будет?

Постучал кулаком в стены, отворил и захлопнул дверь. Потряс ногой половицы, ощупал матицу и сказал досадливо:

– Думал, под курятник избенка годна, хотел перевезти. Все равно, куды те ее, раз со стариком жить будешь…

Семей протянул согнутую, как птичий коготь, руку.

– До свидань, Настасья! Заходи в гости.

Остро взглянул на нее, вздохнул и на пороге сказал:

– Ты ему пожалобней. Пушшай не дурит, не маленький. Коли так, то начинать не к чему… Эх ты, господи, времена тоже!…

Дмитрий на крыльце, глубоко втягивая дым, курил трубку. С одной ноги он скинул сапог и, мотая ногой, раскручивал портянку. Увидав Семена, путано захохотал:

– Их, лешак дери, потеха! Чисто свиньи, хрюкают, визжат, а ничто не поймешь! Фекла‑то, как плешь, голая на полу… Хо‑хо‑хо!… Во‑ет!… Гриппина‑то!… – Он засморкался, выронил трубку и, мотая плечами, с трудом проговорил: – На ней, лупит! Пьяная!… Твоя‑то… О‑ох!…

Семен прошел мимо. Дмитрий поднялся, волоча портянку, за ним. Фекла у печи вынимала хлебы. Увидав мужа, она, оставив лопату, завыла:

– Сам он, мамонька, сам!… Снохач треклятый! Сам, Сенюшка, да‑авно привязывался!…

Семен сбросил шапку на голбчик к Устинье. Дмитрий запер дверь на крючок.

Из горницы вышла Дарья. Влажные, встрепенувшиеся глаза и сухие губы. Прижав руку к сердцу, она покачала головой, вздохнула.

Фекла, закрыв руками голову, выла:

– Сенюшка!… Солнышко… камень ты мой самоцветный!… Ле‑езет старик‑то!…

Семен спокойно, как бьют лошадь, ударил Феклу в шею. Фекла качнулась. Он быстро левой рукой ударил снизу в подбородок. Изо рта у ней на выпачканную в муке кофту прыснула густая кровь.

– Д‑дай ей! – высохшим голосом торопил Дмитрий.

Семен отскочил и ногой ударил Феклу в живот. Фекла тяжело повалилась на стол, задела хлебы. С караваем упала на пол. Каравай облило кровью.

Семен схватил хлеб, кинул его на лавку. Дарья обтерла с каравая кровь. Фекла, вязко трепыхаясь, остро визжала.

– Уби‑ил, мамонька, уби‑ил!…

Семен с наскоку ударил ее сапогом в глаз. Фекла схватилась за сапог, хрипела протяжно.

– Так им, сукам! – осипло сказал Дмитрий и вдруг, обернувшись к Дарье, ударил ее в скулу.

Дарья схватилась за косяк и оползла на пол…

Пахло в избе кровью, хлебами и овчинами…

И не слышно было тихого плача слепой Устиньи.

Калистрата Ефимыча в келье не было. Семен стоял, дожидая его за воротами. Дмитрий плел на руку браслет из растущей у ворот травы и отяжелело рассказывал:

– Я, парень, за солдатчину‑то больше сотни баб заразил. Пушшай ходют – докторам прибыльнее. И думал‑надумывал подхватить княжню и нацепить, болтайся…

– Княжня не пойдет.

Дмитрий сплюнул.

– Очень просто! У нас фильтфебель в роте полюбовницей графиню имел, а у ней, брат, шестеро ребят. Семья. Письма присылала – печать‑то в ладонь, рыжая!…

Семен запахнул азям, прихрамывая, исправил соскочивший с крюка ставень. Ошаривая стену, он разозленно крикнул брату:

– Старик‑то наш заместо бы Настасьи‑то княжню каку подцепил. Лучша! Им вот, бают, поместья Колчак обратно отдаст?

– А ты к Настасье ходил?

– Ходил. Я ей говорю: коли што – так я те и в дом не приму.

– А она?

– Она, знамо, напугалась. Провалиться, грит, на этом месте, а будет старик народ примать…

Желтая, перевисая к избам травами, строгая, важная шла улица. На середине ее бродил, помыкивая, вислобокий теленок. В церкви благовестили.