Страница 2 из 23
– Встретились, браток! – он тряхнул падавшими на плечи волосами. – Там и Андрий лежит, вот это так шуточка, а я отсиживаюсь в лесочке и жду, когда они додерутся, вот и кончили – один покойник, а другой еле дышит, ну, что – Украины захотелось?
Оверко не поднял глаз. Черный от пыли, подскакал четырнадцатилетний Сашко Половец.
– Давай я его!…
– Дурень, это Оверко.
Сашко побледнел, соскочил с коня, подошел к брату и за подбородок поднял ему голову.
– Оверку, горюшко ты мое, – протянул он голосом старой Половчихи. Оверко харкнул ему в лицо кровью и застонал.
– Махновский душегуб, – тихо промолвил Оверко, уставясь на свои ноги, – мать Украина кровавыми слезами плачет, а ты разбойничаешь по степям с ножом за голенищем.
Панас стоял кряжистый, как дуб, и хохотал. Сашко стер с лица братову кровь и схватился за оружие.
– Именем батька Нестора Махна, – хохотал Панас, – назначаю над тобой суд и следствие. За убийство родного брата Андрия – утопить в море, за помощь украинскому государству на территории матери порядка анархии – отрубить голову.
Оверко выплюнул еще добрую горсть крови, туча на юго‑западе угрожающе росла, майстро неторопливо перекинулся на противный ветер – грего. Грего теснил тучи со всех сторон, сбивал их в кучу, сгонял, точно отару, и слышалось приглушенное громыхание, солнце палило.
– Дайте пить, – сказал Оверко.
Оглядел ноги, мозолившие ему глаза, ключом закипала в нем злоба, он сдержался и промолвил:
– Помнишь отцовское наставление? Тому роду не будет переводу, где брат за брата идет в огонь и в воду.
Прогрохотал гром, предвестник дождя. Панас Половец задумался: “Род наш рыбацкий, на море хватский, род с державой срастается, с законом, с подневольем, а мы анархию несем на плечах, к чему нам род, раз не нужна держава, не нужна и семья, а только свободное сожительство?”
– Проклинаю тебя…
– Погоди проклинать, я, вольный моряк батька Махна, даю тебе минуту, а ты подумай, сообрази, подохнуть всегда успеешь. Верно ли я сказал, подохнуть‑то он успеет, хлопцы, да, может, он рыбацкого половецкого рода, завзятый и проклятый, нашим будет, даром, что на “просвитах” в Одессе в театре играл да учительскую семинарию кончил, верно я говорю, брат?
– Проклинаю тебя великой ненавистью брата и проклинаю тебя долей нашей щербатой, махновский душегуб, злодей каторжный, в бога, в свет, в ясный день…
Оверко не подымал глаз и не видел своей смерти, она вылетела из маузера Панаса, вышибла Оверкин мозг на колесо, молния расколола тучу, следом ударил гром.
– Дождем запахло, хлопцы, по коням!
За километр встала серая высокая пелена, там лил дождь, тучи наплывали на солнце, степь темнела, земля словно содрогалась в ожидании дождя, грего ровно дул в вышине.
А по берегу моря похаживает старик Половец и думает думу, поглядывая в бинокль, чтобы не прозевать кого чужого, а в прибрежной пещере кипит работа. Чубенко там за старшого, дюжий – троих стоит, вертит машину так, что не успеваешь и листы подкладывать. А бумаги – кипа, всему побережью хватило б на курево, есть и по‑нашему напечатано, а есть и на таком, и вон на каком языке, и для французских матросов, и для греческой пехоты. Кто знает, по‑каковски они там разговаривают, для всех нужно наготовить, потому – ревком. Острые глаза рыбака издали заметили на берегу, по направлению Одессы, человека. В бинокле человек стал солдатом. В степи замаячила вторая фигура. В бинокле она стала солдатом.
Рыбак оглядел, хорошо ли замаскирована ненадежная пещера, прошел ближе к берегу и принялся возиться с сетью на кольях, солдаты приближались. Над Одессой накрапывало, Пересыпь была во мгле, на рейде дымили крейсеры и миноносцы, солдаты приближались. Грего засевал море дождем, но почему же не видно патруля, может, еще он явится позже на машине или моторкой? Старая Половчиха где‑то в Одессе на базаре, разве этой рыбой проживешь, солдаты приближались. Они шли четким военным шагом, точно магнитом их притягивало, Половец потрогал для чего‑то свои костлявые руки. Он был среднего роста и всегда удивлялся, когда сыновья‑великаны обступали его, словно бор, солдаты приближались. Это были иноземцы, и один из них подошел первым. Половец прикинулся, будто ничего не замечает, – “по‑каковски с ним говорить станешь?”. Солдат, щуплый брюнет, подступил вплотную, – “как с ним заговоришь?”.
– Зеленой скумбрии, – услышал Половец.
– А вам ночи мало? – не размышляя, ответил паролем рыбак, и сердце его по‑молодому забилось от радости, старик обнял солдата, над Одессой спускалась завеса частого дождя, море стало совсем черным.
– Придется закопать, – сказал Панас Половец, остановив лошадь подле мертвого Оверка, – упорный был босячище.
Хлестал мелкий дождь, поставили рядом, оставив промежуток, две тачанки, натянули между тачанками одеяло, и сам Половец, взявшись за окопную лопату, копал там убежище двум своим братьям. Пот катился с него градом – грузный, плотный был этот четвертый Половец, когда‑то моряк торгового флота и контрабандист.
Сашко скорчился на тачанке у пулемета, он не замечал дождя, ему чудилось, что рука матери Полов‑чихи треплет его за чуб, далеко раскинулся берег, вокруг море, и можно искупаться и не ждать пули, и сохнут на кольях сети. И так недосягаема рыбацкая жизнь, и так пахнет море, и почему он вообще пошел, да и Панас его не очень‑то жалует, но обратно пусть лысый черт ходит, а не он, Сашко, – такая уж завзятая половецкая порода!
Панас сопел, кидал землю из ямы, играл лопатой, как иные – вилкой. “Вот, кажись, хватит! Пускай не говорят, что я род не уважил!”
Похоронили. Дождь натягивал свои паруса, над степью порывами проносился ветер, благостный дождь питал землю. По лицу Панаса Половца стекали дождевые капли, и со стороны казалось, что он заливается слезами у могильного холма, у всего отряда струились по лицам дождевые слезы, страшное дело, чтобы целый боевой отряд плакал так горько; а дождь не унимался.
И тогда за дождевой завесой встало марево: вдали развернулось красное знамя конного отряда Интернационального полка во главе с Иваном Половцем. Едва хлестнули первые выстрелы, а Панас сидел уже на тачанке и вертел во все стороны пулемет. Сашко подавал ему ленты, тачанки пошли кто куда, всадники мигом рассыпались. “Сдавайся! бросай оружие! красные! красные!” Но бежать было некуда, Иван Половец гнал махновцев на спешенную кавалерию, гнал под пули, нужно было умирать или сдаваться, и Панас заплакал от бессильной злобы. Он вскочил на чью‑то лошадь, она упала под ним, он выпряг коня из тачанки, сел.
– Хлопцы, за мной! махновцы не сдаются!
Попытался пробиться сквозь фланг Ивана, загубил половину людей, а дождь лил и лил, лошади скользили, Иван Половец удвоил натиск, и махновцы сдались.
А ненастье, вытряхнув бездну капель, вбирая в себя испарения, перестраивало полчища туч, отгоняло ненужные тучки, прозрачные облака, оставляло темные, плодоносные, дождевые, надежную опору и силу, и двинуло всю их громаду дальше.
Панас Половец стоял перед братом Иваном и его комиссаром Гертом, ни одна пуля не задела Панаса, весь в грязи, расхристанный, без шапки, с длинными, спадавшими на шею волосами, высокий и грузный, стоял он перед сухощавым Иваном.
– Вот где повстречались, Панасе, – сказал Иван и перекинулся несколькими словами с Гертом. Пленных согнали в кучу, со всех сторон стали стекаться победители из Интернационального полка, из‑за туч выглянуло солнце, засверкала вокруг ровная степь, и медленно вздымались вслед за тучами лазоревые башни степного неба.
Панас стоял молча и глядел куда‑то в небесный простор. Подошел Сашко и уселся на землю рядом, лицо его было совсем белое и все время подергивалось. “Да здесь и Сашко”, – помрачнел Иван, а Панас вдруг крикнул изо всей мочи:
– Проклятый выродок, подземная гнида, угольная душа! Наймит Ленина и коммуны, кому служишь, комиссарская твоя морда?!
– Разговаривать с тобой будем после, – отрезал Иван, – а я служу революции, интернационалу, – и, поговорив еще о чем‑то с Гертом, молча направился к группе пленных, оглядел их внимательно, всматриваясь в каждое лицо, точно браковщик в деталь машины, прошелся раз и другой и стал говорить.