Страница 14 из 23
Чубенко еще раз внимательно посмотрел в бинокль, процессия приближалась, сияя красными знаменами, лица чубенковских бойцов оставались сосредоточенными и серьезными, словно не по сердцу была им эта торжественная встреча, они деловито, на ощупь расстегивали подсумки.
Шествие приближалось, Чубенко подал команду, донбассцы рассыпались и залегли.
– Огонь! – крикнул обычным своим голосом Чубенко. Застрочили размеренно пулеметы, разбивая процессию пулями, стрелки непрерывно щелкали затворами, вылетали порожние гильзы, знамена попадали наземь, женщины выхватили шашки и двинулись врассыпную в лобовую атаку, переступая через убитых и раненых.
“И сами на этот фокус брали”, – сказал про себя Чубенко, стреляя из винтовки, как рядовой солдат.
– Слава! Слава! Сдавайтесь, коммунисты! – шествие превратилось внезапно в боевую единицу и кинулось в атаку с таким остервенением и упорством, что могло бы деморализовать всякого, но донбассцы не отступили ни на шаг, а пулеметы не умолкали ни на секунду.
Замаскированные враги стали терять единодушие, напрасно размахивала шашкой стоящая впереди женщина, в ней Чубенко узнал вчерашнего молчаливого: “Бей коммуну! бей коммуну!” Донбассцам это было не впервинку, они выдержали тот психологический момент, когда обычно обороняющиеся теряются перед упорным натиском, и расстреливали маскарад так спокойно, словно сидели за стальным укрытием. Волна остановилась, покрывая землю трупами, люди в панике стали разбегаться.
Чубенко приостановил огонь, щадя патроны и давая пулеметам остыть, потому что в это время вырастала новая опасность: из‑за ближайших хат вылетел отряд конницы и развернулся для атаки. Отряд был поставлен, чтобы начисто изрубить чубенковцев в том случае, если они побегут под натиском замаскированной пехоты, и конница вылетела сдуру, желая сорвать на донбассцах свою злость. Сотня, залегшая редкой цепью, выставила штыки и не испугалась пущенных в карьер коней и визга шашек. Под желто‑голубым петлюровским флагом Чубенко узнал своего собеседника с детским лицом.
Конница промчалась прямиком через донбассцев, и ей не удалось поднять их с земли взмахами шашек, донбассцы вдогонку открыли огонь, ссаживая с коней всадников. В это время петлюровская пехота группировалась возле командиров, готовясь к атаке. Чубенко поднесли из перелеска патронов.
Вдруг из‑за плетней на петлюровцев посыпались выстрелы – редкие, но губительные, после каждого выстрела кто‑нибудь падал, петлюровцы метнулись назад и стали выбивать стрелков из засады. Выстрелы все редели, из‑за плетней выбежало тринадцать человек и жиденькой цепочкой побежали к чубенковцам. Они отступали, как старые фронтовики, пригнувшись, петляя, отстреливаясь, ползком, – это были профессионалы военного искусства, и, отступая, они не потеряли ни одного человека. Чубенко, посмотрев в бинокль, приказал поддержать отступающих огнем.
Наконец, они добежали к донбассцам. Чубенко узнал среди них чахоточного солдата, глаза его горели фанатичным огнем, он добежал к Чубенко, зажимая рукой рот, и упал на землю. Изо рта хлынула потоком кровь, лицо стало восковым, прозрачным, он дышал с трудом, дыхание в горле клокотало.
– Держитесь, – через силу вымолвил он, – я еще ночью послал за подмогой, туда верст с двадцать, кроме наших партизан, может быть регулярная красная часть, там большак. Держитесь, товарищ.
А Чубенко душила жалость и злость.
– За смертью сюда пришел, что ли, без тебя тут не освятится, ты свое, парень, отвоевал.
Солдат обратил к Чубенко смертельно бледное лицо.
– Не смей, Чубенко, унижать, я здесь в подполье работаю, такая смерть мне каждую ночь снится.
– Молчи да воздух глотай! – сказал ему Чубенко, – вот переправлю раненых и полковое добро через реку, а к вечеру и сам двинусь следом, подмога мне ни к чему.
Но солдат его не слышал. В агонии он поднялся на ноги, выпрямился в эту последнюю минуту своей жизни, словно хотел принять парад своих преемников.
– Такая смерть мне каждую ночь снилась, – прошептал он и упал, сраженный пулей. Чубенко приказал покрыть его знаменем и сам почувствовал непреодолимую усталость. В ушах снова загудел мартеновский цех, и солнце превратилось в несколько слепящих, засыпных окон мартена, а земля раскачивалась, как качели, подвешенные к небу.
– Огонь! – скомандовал Чубенко, перекатываясь по земле, – в атаку, донбасская республика!
По улицам села мчалась подмога, сея панику в рядах врага. Чубенковцы пошли в атаку и соединились с подмогой. Чубенко тщетно силился подняться, но всякий раз падал, через несколько минут к нему подскакал Иван Половец.
Чубенко стоял на ногах, пошатываясь, как стебель на ветру.
– Спасибо, брат, клади меня куда хочешь, – и это было последнее героическое напряжение Чубенко, командира полка.
ПУТЬ АРМИИ
Где‑то под Апостоловом, после знаменитого боя с кавалерией генерала Бабиева, ехал Чубенко на алой, как закат солнца, тачанке нового и лучшего своего пулеметчика, кузнеца Максима. Донбасский полк, выдержав в составе всей армии многочасовой победоносный бой с белой гвардией, преследовал изворотливого врага, который кинулся к Днепру. Чубенко, исхудавший и еще слабый после тифа, и усатый Максим с важным и независимым видом восседали на тачанке, позади опускалось солнце.
Чубенко держал в руке выкованную из железа розу, оценивая ее глазом средневекового цехового мастера.
Это было чудо искусства, вдохновения и терпения, нежное создание замечательного молотка, радость металла, который расцвел, цветет и осуществляет хрупкое прорастание живых клеток.
– И скажу тебе, командир, каждый лепесток молотком выковывал, а вся роза из цельного куска, ничего в ней не приварено, не припаяно, точно выросла она у меня из железного зерна и привой был из металла. Я, потомственный кузнец‑оружейник, для всей армии пулеметы мастерил и весь мир исходил, как журавль.
Чубенко оглянулся: за ним сплошной колонной громыхал полк после боя под Шолоховом, полк, пополненный по окончании польского похода, опять расцветший донбасской славой, на тачанке стоял пулемет, усовершенствованный и пристрелянный, послушный и поворотливый, выверенный, надежный “максим”.
– Ты не поверишь, командир, до чего это хитрая штука – ковать розу, чтоб была она нежной и бархатистой, чтоб роса на нее по ночам садилась – на черную мою и вечную розу. Люблю красивую, ажурную работу, хочется быть мастером на весь мир и чтоб жизнь повсюду стала краше, солнечней. Вот на алой тачанке ездим, а до этого у меня была другая тачанка – вся в зеленых цветочках, в румяных яблоках да в подсолнухах, где придется.
Перед кузнецом весь мир открыт, а ежели к тому еще он отколотил урядника в пятом году да подранил жандарма, ежели он пел “Марш, марш вперед, рабочий народ” да носил красное знамя, то его бродячую судьбу можно заранее угадать. Вот я и двинул в широкий мир.
Выковать розу не всякому по силам, и я то и дело брался за эту работу, чуть только выпадет свободная минута. Сидя в тюрьме перед вечной ссылкой, я все себя спрашивал, хватит ли моей жизни на ссылку. Шли дни, шли ночи, и дней было без счета, и я понял, что жизнь моя короче дня, всю ее передумал за один день, и еще не мало осталось этого дня для тюремной скуки.
Но вот повстречался я с молодым смертником, убил он пристава, его за это должны были повесить.
– Эх, кузнец, кузнец, – говорил он, содрогаясь всем своим существом под гнетом предсмертных мыслей, – не сковать нам, кузнец, розы. Растет она нежными утрами, когда пьет росу, а мы ложимся окровавленными ей под ноги, эх, кузнец, кузнец, если б тебе удалось выковать розу, она ведь медленно растет, наша роза революции.
И его повесили, едва засерел рассвет, под жуткие крики всей тюрьмы, мы кричали, били табуретами в дверь, рвали на себе одежу, крушили окна. Молодой мечтатель расстался с жизнью под гром и неистовство наших протестов, хотелось бы знать – какую музыку услышу я на той последней меже?
И вот запомнилась мне та роза, и стал я ковать. Когда я брался за молоток, мне казалось, что все кузнецы мира берутся за молотки и бьют и бьют молотками, мне помогая. Словно игла пробуравила мне мозг, день и ночь я чувствовал ее – эту мою розу. Когда человек одержим одной лишь думой, того человека ничто не возьмет – ни голод, ни холод, ни жара, ни смерть. И наверно, потому я остался жив, мыкаясь столько по свету, что ковал свою железную розу.