Страница 6 из 87
— И я хочу, — сказала Лиля и сделала то же самое. — У-у, приятно-то как.
Вторая лекция приближалась к концу, и до конца оставалось немного.
— Девоньки, вы, конечно, ценители большие, но мне кажется, здесь не совсем подходящее место, чтобы этим заниматься. — Я повторялся.
(Я, правда, никогда в институте не целовался. И не представлял, что такое возможно. Но то, что делали в этом институте, и особенно на этом курсе, то смешно было даже упоминать о каких-то поцелуях… Таких пустяках.)
— Да подумаешь, мелочи какие! Это же просто шутки, игра!
Они сказали обе, сразу в два голоса. Их игры забавны, а забавы игривы, подумал я.
Позже в деканате меня записывают в пятую группу, в которой учится Ира.
— Ну как тебе учится на новом курсе, Саша? — спрашивает Зинаида, инспектор-секретарша.
— Прекрасно, Зинаида Витальевна, просто чудесно.
— Смотри учись только. А то маму твою было жалко, когда она здесь плакала.
Я выхожу, дверь сама закрывается. У нас на редкость человечный деканат. Я серьезно.
Немного позже, когда вечер опустился наземь, и замешалась в нем, как в объятиях, темнота, я иду по Плющихе; это моя любимейшая улица, здесь когда-то я начинал. То, что называется становиться мужчиной… И она была центром для меня, это была моя Москва — Плющиха. Вдруг сзади слышу:
— Эй, парень, на «Мускат» не хватает, подкинь, пожалуйста, — с ним еще двое.
Памятуя папины часы (в порту Архангельска), я отдаю им двадцать копеек, последние, оставшиеся в кармане. У меня нет сил сейчас драться и доказывать правоту и справедливость в этом мире. (К чему? Что это изменит, два новых шрама по бокам моего лица — мне достаточно и одного, большого, у самого подбородка.) И бороться против отрицательного. Мне хочется думать, я устал, я хочу идти, и чтобы никто не мешался.
Они, спасибкая, исчезают. Эх, Плющиха, Плющиха, через три года ты все та же.
Дверь открывает мне папа.
— Ну, сынок, как поучился? — Он идейный, но хороший у меня. Обычно я не люблю идейных, они все гнилые.
— Отлично, — говорю я.
Однако его это, видимо, не удовлетворяет: однозначность моего ответа.
— Садись кушать. Завтра опять занятия? Ему доставляет явное удовольствие говорить о моих занятиях. От одного разговора о которых — тошнит меня. Выворачивая!
— Да, и так еще четыре года! Представляешь, пап, во что ты меня вогнал!
Он улыбается.
Что такое наш институт, здание, в котором мы учимся?
Оно состоит из трех этажей, а в центре всего здания громадная пустота. Как бы выемка. Внизу на большой площадке стоит памятник Троцкому, а верх этой пустоты центра здания упирается в крышу, она вся — из прозрачных мозаик стекла сделана. Здание это было построено еще в конце прошлого века. И чем оно, кому только не служило! И пансион благородных девиц был, и Ленин, и гимназические курсы, и так далее. Ленин здесь со своей подружкой Крупской выступали. Они тогда еще молодые были и только целовалися. А вот, интересно, смогла бы Ирка с Лениным целоваться? А почему бы и нет, со мной же смогла. Хотя я и не Ленин. (Но ведь ей же хороший мужик нужен, она говорит. А от него не попадал никто никогда.) (Далее — оказывается: от него тоже попадали.) Но я отвлекся. Вечно я отвлекаюсь.
На первом этаже, полукругом вокруг площади, идут служебные и официальные заведения: ректорат, партком, комком, деканат нашего факультета, канцелярия, спецотдел (это милое заведение я позже опишу), два туалета, мои любимейшие места для времяпрепровождения; с другой стороны буфет и небольшая столовая. А также три больших аудитории, уходящих вверх на три этажа и дверями сходящие вниз, прямо к площади, где стоит фигура бесценного Троцкого, его памятника ей, — фигуре. О памятнике надо уточнить. В центре института, на площади, стоял памятник Ленину в обнимку с Троцким, однако институт не назвали им. Ленина — почему-то победил Троцкий.
На втором этаже находились кафедры литератур, библиотека и читальный зал, но не было туалета. На третьем — деканат исторического факультета (мы менялись сменами каждый год: кто с утра, кто с обеда) и кафедры русского языка — там тоже не было туалета. И каждый раз, это был ужас, приходилось бегать вниз с верхнего этажа на нижний, в туалет, — и я считал это безобразием, уму непостижимым упущением и просто возмущался. Но здание было построено в конце прошлого века, и в нем еще когда-то выступали Ленин, Крупск…, а, это уже говорил я.
Тогда туалетами мало пользовались…
В них не было необходимости такой, как сегодня. Другие потребности были.
Внизу, сразу как заходишь в институт, находится раздевалка, газетный киоск, в ларечке газированная вода (с вечно старящимися старинно-задубелыми сырниками и ватрушками, с прогнившим кремом пирожными), отсюда же виднеется дверь в буфет, где воровала Марья Ивановна, но о ней позже. Это и есть наш институт.
Вообще, как я попал сюда — меня перевели из другого, провинциального института, в этот. А до этого папа заплатил кому-то, кому надо (очень трудно было осуществить правила перевода без этого). Ах, да что я говорю, разве у нас это возможно, ну, молчу тогда. (Хотя он-то не молчал, он вечно мне тыкал: я за твой перевод восемьсот рублей отдал. Большое дело, думал я. Тебе хочется из меня учителя, то ли какое-то подобие ученого сделать. А за свои капризы или причуды надо расплачиваться.) Но вам, наверно, опять ничего не понятно: я же говорил, что у меня все перекручено, то ли закручено, папа говорит, чтобы я посмотрел на шнур нашего телефона, если я хочу знать, что у меня в голове делается, — то же самое. Шнур весь узлами закрученными перекручивается. Весь запутан, он говорит, как моя голова.
Мало-помалу я стал втягиваться в распорядок и даже приходить на занятия. Раз в неделю, примерно; когда Ирка тянула, заклинала и говорила, что это необходимо, а то потом преподаватель не поставит зачет. Я подозреваю, она скучала, когда сидела одна. Мы располагались с ней вместе, и уже весь курс знал, что мы с ней большие друзья, и все украдкой поглядывали на Юстинова. Он же на каждом углу говорил, что на Ирку никто не позарится, а Ланин тем более. Ланин это я, зовут меня Саша. Я не любил, когда меня называли по фамилии, но он это делал постоянно. Ирка не отлипа-М от меня ни на шаг, она ходила со мной в буфет, I и дела рядом на семинаре, шла в читальный зал, р. иве что только в туалет со мной не ходила, — в который надо было бегать вниз с третьего этажа. Кощунство просто, хотя здание было построено в прошлом веке… хотя об этом говорил уже я. Перемены она проводила только со мной, и об этой странной дружбе болтала уже половина факульте. Не знаю, какие чувства она хотела вызвать у Юстинова, то ли довызвать, как я догадывался, но и к ней относился без всяких наигранностей, искренне, и мне казалось, что она хорошая девочка. Группа сама была своеобразная. (Ирка же была мой путеводитель по ней, рассказывая все и О всех.) В ней были все девушки и только один парень Пянушко. Жирный, педерастичного типа, урод. Был еще какой-то вьетнамец, усыновленный большой кроватью Революции — Москвой (так как колыбелью был Ленинград), его родители делали компереворот во Вьетнаме и в нем же и растворились бесследно, он их засосал — такое случается иногда, и переворот в водоворот превращается. Но к моему появлению вьетнамец водоворот-ных родителей исчез. И никто не знал куда, но больше он не появлялся. Видимо, после того, как исчезли его родители, широкой «койке» не стало нужно, чтобы вьетнамец лежал на ней за счет государства.
Итак — был мужчина Пянушко, остальные все особи были женского пола. Пянушко был громадный, толстый и рыхлый, в очках, вечно плюющийся, когда говорил, в тебя, который никогда ничего толком не знал, но вечно брал авторитетом своего жирного естества и апломбом безапелляционного утверждения. При этом он запинался, когда отвечал, так как волновался, и его никто не дослушивал обычно до конца. Последнему поводу он был очень рад и переставал волноваться.
Девки в большинстве своем были уродские и почти все девственные. По-моему, это самое страшное, что может быть в женщине, — девственная плева. Когда-то я этого не понимал, теперь понимаю: побившись, помучившись. А раньше мне только это и нравилось. Идиотом был, наверно.