Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 39

– Хы! Как ровно девчонка! – снова взялся ехидничать Санька.

Но дед, укладывавшийся после обеда отдохнуть на печке, окоротил его:

– Не цепляй парня! Раз у него душа к цвет ку лежит, значит, такая его душа. Значит, ему в этом свой смысл есть, значенье своё, нам не понятное. Вот.

Всю недельную норму слов дед высказал и отвернулся, а Санька примолк сразу. То-то, брат! Это тебе не с тёткой Васеней зубатиться либо с бабушкой моей. Дед сказал – и точка!

Не поворачиваясь от стены, дед ещё добавил:

– Овод схлынет, пасти погоним. Сапоги-то и штаны сыми потом.

Мы вышли во двор, и я спросил у Саньки:

– Что-то сегодня дед такой разговорчивый?

Не знаю, – пожал плечами Санька. – Обрадел, должно, при таком расфуфыренном внуке. – Санька поковырял ногтем в зубах и, глядя красными, сорожьими глазами на меня, спросил: – Чё будем делать, монах в новых штанах?

– Додразнишься – уйду.

– Ладно, ладно, обидчивый какой! Понарошке ведь.

Мы побежали в поле, и Санька показывал мне, где он боронил, и сказал, что дедушка Илья учил его уже пахать, и ещё добавил, что школу он бросит совсем и, как поднатореет пахать, станет зарабатывать деньги и купит себе штаны не трековые, а суконные.

Эти слова окончательно убедили меня – заело Саньку. Но что дальше последует, не догадывался, потому что простофилей был, простофилей и остался.

За полосою густо идущего в рост овса возле дороги была продолговатая бочажина. В ней уж почти не осталось воды.

По краям гладкая и чёрная, как вар, грязища паутиной трещин покрылась, а в середине, возле лужицы с ладошку величиной, сидела большая лягушка в скорбном молчании и думала, куда ей теперь деваться. В Мане и в Манской речке вода быстрая – опрокинет кверху брюхом и унесёт. Болото есть, но оно далеко – пропадёшь, пока допрыгаешь.

Лягушка вдруг сиганула в сторону и шлёпнулась у моих ног. Это Санька промчался по бочажине, да так резво, что я и ахнуть не успел. Он сел по ту сторону бочажины и об лопух вытер ноги.

– А тебе слабó!

– Мне-е? Слабо-ó? – запетушился я, но тут же вспомнил, что не раз попадался на Саньки ну уду и не перечесть, сколько имел через это неприятностей и бед со всякими последствия ми. «Не-е, брат, не такой уж я маленький, чтоб ты меня надувал, как раньше!»

– Цветочки только рвать! – зудил Санька.

«Цветочки! Ну и что? Что ли, это худо? Вон дед-то говорил как…»

Но тут я вспомнил, как на селе презрительно относятся к людям, которые цветочки рвут и всякой такой ерундой занимаются. На селе охотников-зверобоев поразвелось пропасть. На пашне старики, бабы да ребятишки управляются. А мужики все на Мане из ружей палят, да рыбачат, да ещё кедровые орехи добывают – продают в городе добычу. Цветочки с базара привозят в подарок жёнам. Из стружек цветочки – синие, красные, белые – шуршат. Базарные цветочки бабы почтительно ставят на угловики и на иконы богам цепляют. А чтобы жаркóв, стародубов или саранок нарвать – этого мужики никогда не делают и детей своих сызмальства приучают звать придурками людей вроде Васи-поляка, сапожника Жеребцова, печника Махунцова и всяких других самоходов и приблудных людей, падких на развлечения, но непригодных для охотничьего промысла.

Вот и Санька туда же! Он-то уж не будет цветочками заниматься. Он пахарь уже, сеятель, рабо-о-о-тник! А я, значит, так себе! Придурок, значит? Размазня?

Так я себя распалил, так разозлился, что с храбрым гиком ринулся поперёк бочажины. В середине ямины, там, где сидела задумчивая лягушка, я разом, с отчётливой ясностью понял – снова оказался на уде. Я ещё попытался дёрнуться раз, другой, но увидел Санькины разлапистые следы от лужицы вовсе в стороне – дрожь по мне пошла.

Съедая взглядом округлую Санькину рожу с этими красными, как у пьянчужки, глазами, я сказал:

– Гад!

Сказал и перестал бороться.

Санька бесновался вверху надо мной. Он бегал вокруг бочажины, прыгал, становился на руки:

– А-а-а, вляпался! Ага-а-а-а, дохвастался! Ага-а-а, монах в новых штанах! Штаны-то, ха– ха-ха! Сапоги-то, хо-хо-хо!..

Я сжимал кулаки и кусал губы, чтоб не заплакать. Знал я – Санька только того и ждёт, чтобы я расклеился, расхныкался, и он совсем меня растерзал бы, беспомощного, попавшего в ловушку.



Ногам было холодно, меня засасывало всё дальше и дальше, но я не просил, чтоб Санька вытаскивал меня, и не плакал. Санька ещё поизмывался надо мною, да скоро уж прискучило ему это занятие, насытился он удовольствием.

– Скажи: «Миленький, хорошенький Санечка, помоги мне ради Христа!» – я, может, и выволоку тебя! – предложил Санька.

– Нет!

– Ах нет? Сиди тоды до завтрева.

Я стиснул зубы и поискал камень или чурку какую-нибудь. Ничего не было. Лягуха опять выползла из травы и глядела на меня с досадою: дескать, последнее пристанище отбили, злыдни!

– Уйди с глаз моих! Уйди, гад, лучше! Уйди! Уйди! Уйди! – закричал я и начал швырять в Саньку горстями грязи.

Санька ушёл. Я вытер руки об рубаху. Над бочажиной на меже шевельнулись листья белены – Санька в них спрятался. Из ямины мне видно только белену эту, репейника вершинку да ещё часть дороги видно, ту, что поднимается в Манскую гору. По этой дороге я ещё совсем недавно шёл счастливый, любовался местностью, и никакой бочажины не знал, и никакого горя не ведал. А теперь вот в грязи завяз и жду. Чего жду?

Санька вылез из бурьяна: видно, осы его выгнали, а может, терпенья не хватило. Жрёт какую-то траву. Пучку, должно быть. Он всегда жуёт чего-нибудь – живоглот пузатый!

– Так и будем сидеть?

– Нет, скоро упаду. Ноги уже остомели.

Санька перестал жевать пучку, с лица его слетела беспечность: понимать, должно быть, начинает, к чему дело клонится.

– Но, ты, падина! – прикрикивает он на меня и быстро стягивает с себя штаны. – Упади только!

Стараюсь держаться на ногах, а они так отерпли ниже колен, что я их едва чувствую. Всего меня трясёт от холода и качает от усталости.

– Безголовая кляча! – лезет в грязь и ругается Санька. – Сколько я его надувал! Как только не надувал, а он всё одно надувается!

Санька пробует подобраться ко мне с одной, с другой стороны – не получается. Вязко. Наконец приблизился, заорал:

– Руку давай!.. Давай! Уйду ведь! Взаправду уйду. Пропадёшь тут вместе со своими новыми штанами!..

Я не дал ему руку. Он сгрёб меня за шиворот, потянул, но сам, как кол в мягкую землю, пошёл в глубь ямы. Он бросил меня, ринулся на берег, с трудом высвобождая ноги. Следы его быстро затягивало чёрной жижей, пузыри возникали в следах, но тут же с шипом и бульканьем лопались.

Санька на берегу. Глядит на меня, испуганно молчит. А я гляжу мимо него. Ноги мои совсем подламываются, грязь мне кажется мягкой постелью. Хочется опуститься в неё. Но я ещё живой до пояса и маленько могу соображать – упаду, захлебнуться могу.

– Эй, ты, чё молчишь? – спрашивает шёпотом Санька.

Я ничего ему на это не отвечаю.

– Эй, дундук! У тя язык отнялся?

– Иди за дедушкой, гадина! – цежу я сквозь зубы. – Упаду ведь я сейчас.

Санька завыл, заругался, как пьяный мужик, и бросился выдёргивать меня из грязи. Он едва не стащил с меня рубаху, за руку стал дёргать так, что я взревел от боли. Дальше меня не засасывало. Я, должно быть, достиг ногами твёрдого, каменистого грунта, а может, и мёрзлой земли. Вытащить меня у Саньки ни силёнок, ни сообразительности не хватило. Он совсем растерялся и не знал, что делать, как быть.

– Иди за дедушкой, гад!

Санька, стуча зубами, надевал штаны прямо на грязные ноги.

– Миленький, не падай! – закричал он не своим голосом и помчался к заимке. – Не па-да-а-ай, миленький… Не па-да-а-ай!..

Слова у него с лаем вырывались, с гавканьем каким-то. Видно, заревел Санька от испуга. Так ему и надо! От злости во мне вроде сил прибавилось. Я поднял голову и увидел: с Манской горы спускаются двое. Кто-то кого-то ведёт за руку. Вот они исчезли за тальниками, в речке. Пьют, должно быть, или умываются. Там всегда все умываются в жару. Такая уж речка – журчистая, быстрая. Никто мимо неё пройти не в силах.