Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 39

– Чего долго-то?

– Дорога в замётах. В Манской речке версты две целик протаптывали, – ответил Кольча-младший тоже буднично. Он выпрягал Лысуху и покрикивал на неё.

Дедушка молча потрепал нас по шапкам и отстранил.

– Деда, а деда, а сено сегодня будем метать или завтра?

– Сегодня, сегодня, – ответил за него Кольча-младший, и мы от восторга завизжали и скорее, скорее унесли под навес дуги, сбрую.

Мы лезли везде и всюду, и на нас ворчали мужики и даже легонько хлопали связанными вожжами. Кольча-младший вилами один раз замахнулся. Но мы не боимся вил – это острая орудья и ею ребят не бьют, а только замахиваются. И мы дурели, не слушались, карабкались на возы, скатывались кубарем в снег.

– Вы дождётесь, вы дождётесь! – обещали нам то бабушка, то Кольча-младший.

Дед помалкивал.

Коней закинули попонами и увели в конюшню. Оглобли саней связали. Сыромятные завёртки, растянутые возами, отходили, потрескивали. А на санях белый-белый лесной снег. Всё видно хорошо, потому что в небе студёная, оцепенелая луна и множество звёзд и снег всюду мигает искрами.

Пришли Кольча-старший, два его сына и тётка Апроня. И началась шумная работа. Отвязали бастриг на первом возу. Он спружинил, подскочил и уцепился в луну, как пушка. Воз тёмным потоком хлынул на снег и занял половину двора. Второй воз свален, третий свален. Сена – гора! Откуда-то взялась корова. Ест напропалую. Отгонят с одного места, она из другого хватает – у неё тоже праздник. Собака забралась на сено. Её вилами огрели. Нельзя собаке на сене лежать – корова сено есть не станет. Собака горестно взлаяла и убралась под навес.

А мы уже на сеновале, и бабушка с нами. Нам дали самую главную работу – утаптывать сено. Мы топтали, падали, барахтались. Мужики бросали огромные навильники в тёмный сеновал и ровно бы ненароком заваливали нас.

Жутко, глухо станет, когда ухнет на тебя навильник. Рванёшься, как из воды, наверх и поплывёшь, и поплывёшь… И ещё не успеешь отплеваться от сенного крошева, забившего рот, снова ух на тебя шумный навильник! Держись, ребята, не тони!

– Ребятишки, вы живые там? – весело спрашивает бабушка.

– Живы!

– Упрели небось?

– Не-ет!

Но я уже весь мокрый, и Алёшка тоже. Мы топчем, топчем сено, плаваем в нём, барахтаемся и дуреем от густого угарного запаха.

Перекур.

В изнеможении упали на сено, провалились в нём по маковку. Мужики курят во дворе, тихо говорят о чём-то. А бабушка стряхивает платок.

– Баб! – окликнул я её. – Ты можешь сей час траву узнать или цветок?

Бабушка у нас все травы и цветки знает наперечёт. И знает их не только по названиям, но и по запахам, и по цвету, и какая трава от какой болезни, тоже знает. И все деревенские ходят к ней лечиться от живота, от простуды и ещё от чего-то. Вот только самой ей некогда болезни свои вылечить.

– Ну где же я в потёмках-то различу? – ответила бабушка, но таким тоном, что нам совершенно ясно – это она так от скромности.

Она пошарила подле себя рукой, подозвала нас и показала при лунном свете, падающем в проём дверей:

– Вот это осока. Её легко отличить, она жёсткая, с шипом и почти не теряет цвету. В Манской речке её много. А вот эта, – отделяет она от горсти несколько былинок, – метличка. Ну, её тоже хорошо различить. Метёлочки на концах. А это вот, видите, ровно спичка сгорелая на кончике. Это купальница-цветок.

– Жарок, да?

– По-нашему, жарок. Завял он, засох, и краса вся его наземь обсыпалась. И люди вот так же: пока цветут, красивые, а потом усыхают, морщинятся и в бабушек превращаются. Недолог век у цветка, да ярок, а человечья жизнь навроде бы и долгая, да цвету в ней не лишка…



Любим мы нашу бабушку, когда она такая вот добрая, умная и всё говорит, рассуждает. Мне кажется, даже Алёшка понимает всё, что она говорит.

Девятишар, орляк, купырь, кошачья лапка, ромашка и много-много пырея переселилось из леса на наш сеновал. А я вот ещё и земляничку нащупал, потом другую, третью…

Свою я съел вместе со стебельком – ничего не случится. Ту, что бабушке отдал, она лишь понюхала и протянула Алёшке. Алёшка съел две ягодки, заулыбался.

Я хотел ещё в сене пошарить, но в это время проём дверей заткнули навильником, сделалось темно, и снова пошла работа.

Тесней и тесней становилось на сеновале. Утрамбованное, затиснутое в углы и к задней стене сено набухало ввысь и уже задевало веники, развешанные попарно на слеги и жерди. Крыша чем дальше, тем уже делалась, и мы сшибали не раз шапки о поперечины и шарили в темноте, в сене, отыскивая их.

На самом верху, там, где тёс крыши сходился торцами, по стропилам лепились гнёзда ласточек и по соседству с ними осиные пузыри. Я залез горячей рукой в луночку ласточкиного гнезда и почувствовал в ней снежок, а под ним мокрые пёрышки. Где они сейчас, говоруньи-ласточки? Наверно, тоскуют по своему дому, по этому вот сараю, по нашему селу…

Забылся на минуту и услышал, как внизу, под нами, хрупают сено вымотавшиеся за дорогу кони. Хрупают, отфыркиваются, переступают тяжёлыми копытами.

А внизу во дворе разговор начался:

– Сена лесные едкие, хватило бы до весны. А ну как прикупать придётся?

– Купило притупило! – вмешивается в разговор бабушка. – Соломы с заимки подвезём и обойдёмся. Сено стравить – дело не мудровое…

– На соломе да на пойле не лишка надоишь молока, – подаёт голос тётка Апроня.

– Нет, пойло не бракуй, девка. Пойло – всему голова. Токо руками его ладить надо, тёплое чтобы, с отрубями. А если ополосками поить, тогда конечно…

Пошли разговоры – значит, работа к концу. Да и полон сеновал уже. Мы у самой створки топчемся. Под ноги нам швыряют клоки сена, из которых торчат вилы – подскребают с саней. И хорошо это, славно, а то уж у нас дух вон.

И вот всё. Сани заведены под навес, корова водворена на место. Бабушка граблями подобрала раскрошенное по двору сено, кинула его лошади. Мужики составили вилы, грабли, забрали дохи и, постукивая о ступеньки катанками, вошли в избу. Катанки мёрзло повизгивали, скользили на крашеном крыльце.

Вместе с мужиками в дом ввалилось много холода и чужого запаха от собачьих дох. Но все эти запахи забивал сквозной, всюду проникающий запах сена. Дедушка обламывал сосульки с усов и бороды и кидал их под рукомойник. Бабушка сбросила с печи старые, пыльные катанки.

Тётка Апроня хлопотала у стола. И пока переодевались и переобувались дедушка и Кольча-младший, на столе уже всё готово. Кольча-младший полез было за кисетом, да бабушка заворчала на него:

– Хватит табачище-то жрать натощак. За стол ступайте, а потом уж жгите зелье клятое сколь влезет!

Мы уже за столом. В переднем углу оставили место только деду. Это место свято, и никто не имеет права его занимать. Кольча-младший глянул на нас, рассмеялся:

– Видали? Работнички-то уж начеку!

Все со смехом усаживались, гремели табуретками и скамьями. Исчез только дед. Он возился на кухне, и нетерпение наше возрастало с минуты на минуту. Ох уж медлительный у нас дед! И говорит он пять или десять слов за день. Всё остальное за него обязана говорить бабушка. Так уж у них повелось издавна.

Вот и дедушка. В руках у него холщовый мешочек. Он медленно запустил в него руку, а мы с Алёшкой напряжённо подались вперёд и не дышим. Наконец дедушка достал обломок белого калача и с улыбкой положил перед нами:

– Это вам от зайца.

Мы схватили калач. Он мёрзлый, как камень. Мы по очереди пытались откусить от него хоть маленько. Я показал Алёшке пальцами уши над головой, и он расплылся в улыбке: он понял – это от зайца.

– А это от лисы! – подал нам дедушка наливную, зарыжевшую от печной жары шаньгу.

Кажется, наступила вершина наших чувств и восторгов, но это ещё не всё. Дедушка снова пошарил рукою в мешочке и долго-долго не вынимал подарок. Он тихо улыбался в бороду и хитровато поглядывал на нас.