Страница 7 из 15
… Внезапно обсуждение экономического вопроса превращается в яростный спор между Пепеном и Тюлаком.
Они обмениваются увесистыми отборными ругательствами.
В заключение один говорит другому:
– Да наплевать мне на то, что ты скажешь или не скажешь! Заткнись!
– Заткнусь, если захочу, балда!
– А вот я тебе заткну глотку кулаком!
– Кому? Кому? Мне?
– А ну, а ну!
Они брызжут слюной, скрежещут зубами и наступают друг на друга. Тюлак сжимает свой доисторический топор, его косые глаза мечут молнии. Пепен, бледный, зеленоглазый, с хулиганской мордой, явно подумывает о своем ноже.
Они пронзают друг друга взглядами и рвут на части словами. Вдруг между ними появляется миротворная рука величиной с голову ребенка и налитое кровью лицо: это Ламюз.
– Ладно, ладно! Не станете же вы калечить друг друга! Так не годится!
Другие тоже вмешиваются, и противников разнимают. Из-за спин товарищей они все еще бросают друг на друга свирепые взгляды.
Пепен пережевывает остатки ругательств и желчно, неистово кричит:
– Жулик, хулиган, разбойник! Погоди, я тебе это припомню!
А Тюлак говорит стоящему рядом солдату:
– Этакая гнида! Нет, каково? Видал? Знаешь, право слово: здесь приходится иметь дело со всякой швалью. Как будто знаешь человека, а все-таки не знаешь. Но если этот хочет меня испугать, нарвется! Погоди, на днях я тебя отделаю, увидишь!
Между тем беседа возобновляется и заглушает последние отголоски ссоры.
– И так вот каждый день! – говорит Паради. – Вчера Плезанс хотел дать в морду Фюмексу, уж не знаю за что, из-за каких-то пилюль опиума. То один, то другой грозится кого-нибудь укокошить. Здесь все звереют, ведь мы и живем, как звери.
– Народ несерьезный! – замечает Ламюз. – Прямо дети.
– А еще взрослые!
Время идет. Сквозь туманы, окутывающие землю, пробилось немного больше света. Но погода по-прежнему пасмурная, и вот пошел дождь. Водяной пар расползается клочьями и оседает. Моросит. Ветер опять веет огромной мокрой пустотой, и его медлительность приводит в отчаяние. От тумана и капель воды тускнеет все, даже тугие кумачовые щеки Ламюза, даже оранжевый панцирь Тюлака, и гаснет в нашей груди радость, которой преисполнила нас еда. Пространство сужается. Над землей, над этим полем смерти, нависает поле печали – небо.
Мы торчим здесь и бездельничаем. Трудно будет убить время, дотянуть до конца дня. Дрожим от холода, переходим с места на место, топчемся, словно скот в загоне.
Кокон объясняет соседу расположение сети наших траншей. Он видел общий план и произвел вычисления. В месте расположении нашего полка пятнадцать линий французских окопов; из них одни брошены, заросли травой и почти сровнялись с землей; другие глубоки и битком набиты людьми. Эти параллельные линии соединяются бесчисленными ходами, которые извиваются и запутываются, как старые улицы. Сеть окопов еще гуще, чем мы думаем, живя в них. На двадцать пять километров фронта одной армии приходится тысяча километров вырытых линий: окопов, ходов сообщения и других траншей. А французская армия состоит из десяти армий. Значит, около десяти тысяч километров окопов с французской стороны и столько же с немецкой… А французский фронт составляет приблизительно восьмую часть всего фронта войны на земном шаре.
Так говорит Кокон и в заключение обращается к соседу:
– Видишь, как мало мы значим во всем этом…
У Барка бескровное лицо, как у всех бедняков из парижских предместий, козлиная рыжая бородка и хохолок на лбу в виде запятой; он опускает голову.
– Правда, как подумаешь, что один солдат и даже несколько – ничто, даже меньше, чем ничто, вдруг почувствуешь себя совсем затерянным, затонувшим, словно капелька крови в этом океане людей и вещей.
Барк вздыхает и замолкает, и в тишине слышится отрывок рассказываемой вполголоса истории:
– … Он привел двух коней. Вдруг дз-з-з! Снаряд! Остался только один конь…
– Скучно, – говорит Вольпат.
– Ничего, держимся, – бормочет Барк.
– Приходится, – прибавляет Паради.
– А зачем? – с сомнением спрашивает Мартро.
– Да так: нужно.
– Нужно, – повторяет Ламюз.
– Нет, причина есть, – говорит Кокон. – Вернее, много причин.
– Заткнись! Лучше б их не было, раз приходится держаться.
– А все-таки, – глухо говорит Блер, никогда не упуская случая повторить свою любимую фразу, – они хотят нас доконать.
– Сначала, – говорит Тирет, – я думал о том о сем, размышлял, высчитывал; теперь я больше ни о чем не думаю.
– Я тоже.
– Я тоже.
– А я никогда и не пробовал.
– Да ты не такой дурень, как кажешься! – говорит Мениль Андрэ пронзительным насмешливым голосом.
Собеседник втайне польщен; он поясняет свою мысль:
– Первым делом – ты не можешь ничего знать.
– Надо знать только одно: у нас, на нашей земле, засели боши, и надо выкинуть их вон и как можно скорей, – говорит капрал Бертран.
– Да, да, пусть убираются к чертовой матери! Спору нет! Чего там! Не стоит ломать себе башку и думать о другом. Только это уж слишком долго тянется.
– Эх, чтоб их черти драли! – восклицает Фуйяд. – Действительно, долго.
– А я, – говорит Барк, – я больше не ворчу. Сначала я ворчал на всех, на тыловиков, на штатских, на местных жителей, на «окопавшихся». Да, я ворчал, но это было в начале войны, я был молод. Теперь я рассуждаю здраво.
– Здраво рассуждать – это терпеть; как есть, так и ладно!
– Еще бы! Иначе спятишь. И так мы обалдели. Верно я говорю, Фирмен?
Вольпат в знак согласия убежденно кивает головой; он сплевывает и внимательно разглядывает свой плевок.
– Ясное дело! – говорит Барк.
– Тут не стоит доискиваться. Надо жить изо дня в день, если можно, даже из часа в час.
– Правильно, образина! Надо делать, что прикажут, пока не разрешат убираться по домам.
– Н-да, – позевывая, говорит Мениль Жозеф.
Загорелые, обветренные, запыленные лица выражают одобрение; все молчат. Это явно чувство людей, которые полтора года назад явились со всех концов страны и собрались на границе. Это отказ понимать происходящее и отказ быть самим собой; это надежда не умереть и борьба за то, чтобы прожить как можно лучше.
– Приходится делать, что велят, да, но надо выкручиваться, – говорит Барк и, медленно прохаживаясь взад и вперед, месит грязь.
– Конечно, надо, – подтверждает Тюлак. – А если ты не выкрутишься сам, за тебя этого не сделает никто. Будь благонадежен!
– Еще не родился такой человек, который бы позаботился о другом.
– На войне каждый за себя!
– Ну конечно!
Молчание. И вот среди всех лишений эти люди вызывают сладостные образы прошлого.
– А как в Суассоне одно время хорошо жилось! – говорит Барк.
– Эх, черт!
В глазах появляется отсвет потерянного рая; он озаряет лица, посиневшие от холода.
– Не житье, а масленица! – мечтательно вздыхает Тирлуар; он перестает чесаться и смотрит вдаль, поверх насыпи.
– Эх, накажи меня бог, весь город почти пустовал и в общем был в нашем распоряжении! Дома, постели!..
– И шкафы!
– И погреба!
У Ламюза даже слезы выступили на глазах, расцвело все лицо и защемило сердце.
– А вы долго там оставались? – спрашивает Кадийяк, который прибыл сюда позже с подкреплениями из Оверни.
– Несколько месяцев…
Почти утихшая беседа оживает при этих воспоминаниях о временах изобилия.
Паради говорит, словно во сне:
– Наши солдаты шныряли по дворам; бывало, возвращаются на постой, под мышкой у них по кролику, а к поясу кругом привешаны куры: «позаимствовали» у какого-нибудь старикана или старухи, которых никогда в глаза не видели и не увидят.
Все вспоминают позабытый вкус цыпленка и кролика.
– Случалось кое за что и платить. Денежки тоже плясали. В ту пору мы были богаты.
– В лавках оставляли сотни тысяч франков!