Страница 3 из 15
Земля! При свете медлительной, безысходной зари открывается огромная, залитая водой пустыня. В лужах и воронках вода вздрагивает от острого предутреннего холодка; на этих полях бесплодия, изрезанных колеями, в скудном мерцании поблескивают, как стальные рельсы, следы, оставленные войсками и ночными обозами; из грязи торчат сломанные колья, вывихнутые рогатки, перекрещенные наподобие буквы X; спутанные, скрученные мотки, целые заросли проволоки. Везде илистые отмели и лужи; словно непомерная, серая, кое-где затонувшая холстина колышется на море. Дождь перестал, но все мокро, влажно, вымыто, вымокло, затоплено, и даже белесый свет как будто течет.
Обозначаются длинные извилистые рвы, где сгущается осадок ночи. Это – окопы. Дно устлано слоем грязи, от которой при каждом движении приходится с хлюпаньем отдирать ноги; вокруг каждого убежища скверно пахнет мочой. Если наклониться к боковым норам, они тоже смердят, как зловонные рты.
Из этих горизонтальных колодцев вылезают тени; движутся чудовищными бесформенными громадами, словно какие-то медведи топчутся и рычат. Это – мы.
Мы закутаны, как жители арктических стран. Шерсть, брезент, одеяла обволакивают нас, странно округляют, торчат и высятся над нами. Кое-кто потягивается, зевает во весь рот. Различаешь лица, красные или лиловатые, испещренные грязью, заросшие нестрижеными бородами, запачканные небритой щетиной; словно светом ночников, они чуть озарены слипшимися, заспанными глазами.
Трах! Tax! Tax! Ббац! Ружейные выстрелы, канонада. Над нами везде треск или грохот – продолжительные раскаты или отдельные удары. Черная огненная гроза не стихает никогда, никогда. Уже больше пятнадцати месяцев, уже пятьсот дней в этом уголке мира перестрелка и бомбардировка не прекращаются с утра до вечера и с вечера до утра. Мы погребены в недрах поля вечной битвы; но словно тиканье домашних часов в былые времена – в почти легендарном прошлом – этот грохот слышишь, только когда прислушаешься.
Из-под земли показывается пухлая детская мордочка с воспаленными веками, с такими красными скулами, точно на них наклеили ромбы из красной бумаги; открывается один глаз, оба глаза: это – Паради. Его щеки испещрены полосами: это отпечатались складки парусины, под которой он спал, укрывшись с головой.
Он обводит нас взглядом своих маленьких глазок, замечает меня, кивает головой и говорит:
– Ну вот, прошла еще одна ночь!
– Да, а сколько нам еще предстоит таких ночей?
Он воздевает к небу пухлые руки. С трудом он извлек себя из землянки, и вот он уже рядом со мной. Он споткнулся о какую-то кучу; она оказалась человеком, который сидит в полутьме на земле, остервенело чешется и тяжело вздыхает. Паради уходит, шлепая по лужам, ковыляя, как пингвин, среди потопа.
Мало-помалу из недр земли вылезают люди. В углах сгущается тень; эти человеческие тучи приходят в движение, дробятся… Их узнаешь всех, одного за другим.
Вот появляется человек; голова у него закутана в одеяло, словно в капюшон. Дикарь, или, верней, палатка дикаря! Раскачивается справа налево и перемещается. Вблизи, в плотной оправе вязаной шерсти, можно различить квадратное желтое, йодистое лицо в черноватых пятнах: переломанный нос, раскосые китайские глаза и жесткие мокрые усы, похожие на щетку.
– А-а, вот Вольпат! Как дела, Фирмен?
– Дела, дела, как сажа бела! – отвечает Вольпат.
Он говорит с трудом, протяжно, хриплым голосом. Кашляет.
– На этот раз мне каюк. Слышал ночью атаку? Ну и зажаривали они! Основательная поливка!
Он сопит и вытирает рукавом вогнутый нос. Запускает руку за пазуху под шинель и куртку, нащупывает тело и начинает чесаться.
– На свечке я сжег штук тридцать «блондинок», – ворчит он. – В большой землянке, у подземного прохода, их тьма-тьмущая, прямо кишмя кишат! Я видел, как они шныряют по соломе, вот как я сейчас вижу тебя.
– А кто ходил в атаку? Боши?
– Боши, и мы тоже. Это было у Вими. Контратака. Ты не слыхал?
– Нет, – отвечает за меня толстяк Ламюз, человек-бык. – Я храпел вовсю. Ведь прошлой ночью я был на работах.
– А я слыхал, – объявляет маленький бретонец Бике. – Я плохо спал; вернее, совсем не спал. У меня своя собственная землянка. Да вот, поглядите, вот она, паскуда!
Он показывает на ямку у самой поверхности земли; здесь на кучке навоза только-только может улечься один человек!
– Ну и никудышная квартира! – восклицает он, покачивая маленькой, словно недоделанной головой, – я почти и не дрых; уже засыпал, да помешали… проснулся… Не от шума, а от запаха. Сменяли 129-й полк. Да-а, все эти парни шагали у самой моей морды. Я и проснулся: так ударило в нос.
Мне это знакомо. Я часто просыпался в окопах от густой вони, которая тянется за проходящим отрядом.
– Эх, кабы это убивало вшей! – говорит Тирет.
– Наоборот, это их подзадоривает, – замечает Ламюз. – Чем больше смердишь, тем больше их у тебя заводится.
– И хорошо еще, – продолжает Бике, – что они меня разбудили своей вонью! Вот я сейчас рассказывал этому толстобрюхому: продрал глаза как раз вовремя: успел схватить свой брезент (я им закрываю мою дыру); какой-то сукин сын уже собирался его спереть.
– В 129-м полку все как есть сволочи!
В глубине, у наших ног, сидит на корточках человек, при утреннем свете его трудно разглядеть; он обеими руками хватается за свои одеяния, скребется и чешется. Это дядюшка Блер.
Он мигает узкими глазками; его лицо покрыто слоем пыли. Над беззубым ртом торчат толстыми желтоватыми комками усы. Руки чудовищно черны; они так грязны, словно обросли волосами, а ладони покрыты жесткой серой корой. От этой скрюченной фигуры пахнет старой кастрюлей.
Он усердно чешется и в то же время болтает с долговязым Барком, который стоит в стороне и наклонился к нему.
– Дома я не такой грязный и черный, – говорит Блер.
– Н-да, бедняга, дома ты, наверно, белей! – замечает Барк.
– Твое счастье, – подзадоривает Тирет, – а то бы ты сделал своей женке негритят!
Блер сердится. Хмурит брови (его лоб совсем черный от грязи).
– Чего ты лезешь? А хотя б и так? На то и война. А ты, чучело гороховое, ты думаешь, на войне у тебя не изменился фасад и повадки? Да погляди на себя, обезьянья харя, погань неумытая! Эка, понес околесицу! Бывают же такие дурни!
Он проводит рукой по темной коре, покрывающей его лицо; после стольких дождей она оказалась несмываемой.
– Да и если я такой, каков я есть, значит, я так хочу. Прежде всего, у меня нет зубов. Лекарь уже давно сказал мне: «У тебя больше нет ни одного зуба. Этого слишком мало. На первой же остановке ступай, говорит, в остаматологический кабинет».
– Томатологический, – поправляет Парк.
– Стоматологический, – устанавливает Бертран.
– А я не пошел: не хотел, – продолжает Блер, – хоть лечат и задаром.
– Почему же не пошел?
– Да так, неохота возиться, – отвечает он.
– Ты сущий повар, – говорит Барк. – Тебе бы надо заделаться поваром.
– Я сам так думаю, – простодушно соглашается Блер.
Все смеются. Черный человек обижен. Он встает.
– У меня от вас брюхо заболело, – презрительно отчеканивает он. – Пойду в нужник.
Когда его черный силуэт исчезает, собеседники лишний раз повторяют старую истину, что на фронте грязнее всех повара.
– Если увидишь чумазого парня с грязным рылом и в грязной одежде, такого, что прикоснуться к нему можно только щипцами, так и знай: наверняка повар! И чем грязней, тем он верней повар.
– Истинно верно! – подтверждает Мартро.
– А-а, вот Тирлуар! Эй, Тирлуар!
Тирлуар подходит, озабоченный, поглядывая туда-сюда; он бледен, как хлор; худая шея пляшет в слишком широком и жестком воротнике шинели. У него острый подбородок; верхние зубы торчат; резкие морщины с глубоко забившейся в них грязью у рта кажутся намордником. По обыкновению он взбешен и, как всегда, бранится:
– У меня ночью свистнули сумку!