Страница 4 из 72
А ведь ей всего лишь сорок один год.
Королеве, Каролине Матильде, было в это время пятнадцать. Фру фон Плессен вошла, как обычно, в спальню королевы, чтобы составить ей компанию или поиграть в шахматы, или скрасить своим присутствием ее одиночество. Королева лежала на своей огромной постели, уставившись в потолок. Она была полностью одета. Фру фон Плессен спросила, почему королева ее не замечает. Королева долго молчала, не поворачивая головы, не шевеля ни единой складкой своего пышного одеяния. Наконец она проговорила:
— У меня меланхолия.
Тогда придворная дама спросила, что за тяжесть у нее на душе. Королева ответила:
— Он не приходит. Почему он не приходит?
В комнате было прохладно. Фру фон Плессен посмотрела на свою повелительницу долгим взглядом, а потом сказала:
— Король наверняка соблаговолит придти. А пока Ваше Величество может наслаждаться своей свободой от гидры страсти. Вам не следует горевать.
— Что вы имеете в виду? — спросила королева.
— Король, — пояснила тогда фру фон Плессен с той исключительной сухостью, которая так удавалась ее голосу, — король наверняка победит свою робость. А до тех пор королева может радоваться тому, что свободна от его страсти.
— Чему же радоваться?
— Когда она поразит Вас, это будет мукой! — ответила фру фон Плессен с внезапно появившейся в голосе яростью.
— Убирайтесь, — неожиданно произнесла королева после недолгого молчания.
Оскорбленная фру фон Плессен покинула комнату.
Возмущение Гульберга относится, однако, к событию, которое произошло чуть позже, вечером того же дня.
Гульберг сидел в коридоре между левым вестибюлем придворной канцелярии и библиотекой королевского секретаря и делал вид, что читает. Он не объясняет, почему он пишет: «делал вид». Вошла королева. Он встал и поклонился. Она жестом велела ему сесть и села сама.
На ней было розовое платье, открывавшее плечи.
— Господин Гульберг, — тихо сказала она, — можно, я задам вам очень личный вопрос?
Он кивнул, не понимая, что она имеет в виду.
— Мне сказали, — прошептала она, — что в молодости вас освободили от… от мук страсти. Я хотела бы вас спросить…
Она остановилась. Он молчал, но чувствовал, как в нем закипает дикая ярость. Невероятным усилием воли ему все же удалось сохранить спокойствие.
— Мне бы только хотелось узнать…
Он ждал. Наконец тишина сделалась невыносимой, и Гульберг произнес:
— Да, Ваше королевское величество?
— Мне бы хотелось узнать… является ли это освобождение от страсти… великим покоем? Или… великой пустотой?
Он не ответил.
— Господин Гульберг, — прошептала она, — это — пустота? Или мука?
Она склонилась к нему. Ее округлая грудь оказалась совсем рядом. Его охватило «выходящее за всякие рамки» возмущение. Он сразу же раскусил ее, и это оказалось для него в высшей степени полезным во время последующих событий. Ее порочность была несомненна: округлая грудь, гладкость обнаженной молодой кожи, — все это было совсем рядом. Он уже не в первый раз убедился, что при дворе распускают злобные слухи о причине его телесной убогости. Как же он был перед этим беспомощен! Ведь невозможно объяснять всем, что кастраты похожи на жирных быков, раздобревших и тучных, и что в них никогда не бывает такой утонченности, сухопарости, субтильности, какими отличалось его тело!
О нем говорят, и это достигло ушей королевы. Эта маленькая шлюха полагает, что он безопасен и что ему можно довериться. И вот она со всей изощренностью юного порока склоняется к нему, и ему почти полностью видна ее грудь. Она, похоже, испытывает его, проверяет, осталась ли в нем жизнь, и имеет ли ее грудь притягательную силу, способную вызвать в нем еще, быть может, сохранившиеся остатки человеческого чувства.
Да, может ли это пробудить в нем остатки мужчины. Человека. Или же он всего лишь животное.
Вот, значит, кем она его считает. Животным. Она обнажила себя перед ним, словно желая сказать: я знаю. Знает, что он — увечный и презираемый, уже больше не человек, уже больше недостижим для похоти. И делает это совершенно сознательно, со злым умыслом.
Ее лицо находилось в это время возле самого лица Гульберга, и ее почти обнаженная грудь выкрикивала ему оскорбления. Пытаясь вновь обрести самообладание, он думал: да покарает ее Господь, чтоб ей вечно гореть в огне ада. Да вонзится карающий кол в ее порочное лоно, и да вознаградится ее коварное бесстыдство вечными муками и страданиями.
Его душевное волнение было столь сильно, что на глазах у него выступили слезы. И он боялся, что сие не ускользнет от юной распутницы.
Возможно, он все же истолковал ее превратно. Он, в частности, описывает, как она быстро, словно бабочка крылом, провела рукой по его щеке и прошептала:
— Простите меня. О, простите меня, господин… Гульберг. Я не хотела.
Тогда господин Гульберг поспешно встал и вышел.
В детстве у него был очень красивый певческий голос. До этого момента все соответствует действительности. Он ненавидел художников. Ненавидел нечистоплотность.
Окоченевшие трупы запомнились ему чистыми. И они никогда не создавали хаоса.
Величие и всемогущество Господа проявились в том, что он избирал своими орудиями также и маленьких, ничтожных, убогих и презираемых. Это было чудом. Непостижимым чудом Господним. Король, юный Кристиан, казался маленьким, возможно, душевнобольным. Но именно он был избранником.
Ему была дана вся власть. Эта власть, эта избранность исходила от Бога. Этого не дано было красивым, сильным и блистательным; они-то и были истинными парвеню. А избран был самый ничтожный. Чудо Господне. Гульберг понял это. В какой-то степени и король и он сам были именно проявлениями одного и того же чуда.
Это приносило ему удовлетворение.
Он впервые увидел Струэнсе в Альтоне в 1766 году, в тот день, когда туда прибыла юная королева на пути из Лондона в Копенгаген накануне вступления в брак. Струэнсе стоял там, среди толпы, окруженный своими друзьями-просветителями.
Но Гульберг увидел его: высокого, красивого и порочного.
Гульберг сам когда-то прошел сквозь стену.
Тот, кто будучи невзрачным, сумел это сделать, знает, что любые стены могут стать союзниками. Весь вопрос в организации. Политика требует организации, умения заставить стены слушать и рассказывать.
Он всегда верил в справедливость и знал, что зло должно быть повержено маленьким, неприметным человеком, которого никто не принимает всерьез. Это было движущей силой его души. Господь избрал его и сделал серым, как паук, карликом, поскольку пути Господни неисповедимы. Но деяния Господни полны лукавства.
Господь был самым первым политиком.
Очень рано Гульберг научился ненавидеть нечистоплотность и порок. Порочными были распутники, богохульники, транжиры, аристократы, альфонсы и пьяницы. Все они существовали при дворе. Двор был порочен. На лице Гульберга всегда возникала едва заметная, любезная, почти смиренная улыбка, когда он наблюдал за пороком. Все полагали, что он смотрел на их оргии с завистью. Маленькому Гульбергу, наверное, тоже хочется поучаствовать, думали они, но он не может. Не хватает… инструмента. Хочет только посмотреть.
Эти их насмешливые ухмылки.
Но им следовало бы присмотреться к его глазам.
В один прекрасный день, думал он обычно, настанет час проверки, когда это окажется в его власти. И тогда его улыбка уже перестанет быть вымученной. Тогда настанет час оскопления и чистоты, тогда будут обрезаны бесплодные ветви дерева. Тогда, наконец, порок будет кастрирован. И настанет час чистоты.
И времени распутных женщин придет конец.
Что он сделает с распутными женщинами, он, однако, не знал. Их ведь невозможно было кастрировать. Быть может, распутные женщины съежатся и сгниют, как грибы с наступлением осени.
Эта картина ему очень нравилась. Распутные женщины должны были съежиться и сгнить, точно грибы по осени.