Страница 34 из 37
«…Старший унтер-офицер на пункте Шмелев донес, что крестьянин деревни Каменка Решетников Дмитрий в разговоре с мещанином Заляпугиным Иваном сказал: «А что это ты так царем интересуешься? Какую такую ты получил от него пользу? А, по-моему, царь и не нужен вовсе». На что Заляпугин ответил Решетникову: «Я за царя готов умереть и отдать все, что только имею». На это Решетников выразил так: «Смотри-ка, как ты дорожишь царем-то. А я считаю, что он нам совсем бесполезен. Нашел, чем дорожить». Все вышеизложенное слышали и рассказывали мещанин Иван Заляпугин, купеческий сын Кузьма Ревягин. Подтверждает рассказанное крестьянин Василий Глухарев, за исключением того выражения, что «нашел, чем дорожить», какового он не упомнит, было ли произносимо Решетниковым».
Позднее мне попалось несколько совсем обветшавших — разрываются как вата — маленьких листочков. Какой-то прапорщик Шергин доносил начальнику губернского жандармского управления, что крестьянин Дмитрий Решетников почем зря ругает губернские власти, поносит богатых и вообще ведет себя «мерзко и недостойно». Прапорщик перечислил «проступки» Решетникова и в конце с огорчением отметил, что исправник, прибывший в Каменку для производства обыска, не застал там Решетникова, «каковой выехал в неизвестном направлении».
Бунтарь Решетников заинтересовал меня.
История — вещь капризная, в ней тоже бывает везение и невезение: заслуженный вроде бы человек, а материалов о нем нет, только воспоминания очевидцев. Умирают очевидцы и что же остается? Так и с Дмитрием Решетниковым. Кроме тех архивных документов, я нашел о нем лишь одну статью в районной газете. В ней хвалили Решетникова, но все как-то не конкретно, «в общем и целом».
Шло время, наплывали новые дела и заботы. Но я нет-нет да и вспоминал о Дмитрии Решетникове и однажды, выбрав время, помаленьку-потихоньку (сперва на пароходе, потом на грузовике) добрался до Каменки — небольшого села на берегу Иртыша, столь древнего, что колхозники даже не знали, когда оно появилось и почему так прозывается. Здесь мне указали на самого старого каменца, семидесятишестилетнего Трофимыча, жившего посередине села, на пригорке, откуда как на ладони видны были кочковатые, с обильным кустарником луга за рекой. Дом был светел, имел высокую крышу, печную трубу с металлическим петушком, веселенькое крылечко и вообще выглядел среди прочих, по-сибирски мрачноватых рубленых изб, как-то по-петушиному, бойковато.
Трофимыч, старик с виду еще довольно крепенький, но уже с потухшими глазами, налаживал на крылечке удочки. Я хотел попросить его написать для архива воспоминания о Решетникове и послушать, что он расскажет. Но старик был не только сдержан — не сразу ответит, а сколько-то думает и говорит мало, но и неприятно угрюм. В общем, о Решетникове он начал рассказывать как-то не так — натужно и слишком общими фразами: «Хороший был мужик, чо уж тут говорить, открытый был. Не хитрил и не блезирничал. И сроду ничего не решал с бухты-барахты. Какие такие примеры? Что я их при себе, что ли, держу, эти примеры?»
Спрашиваю и чувствую, что ничего-то мне Трофимыч толком не расскажет. Еще посидели. Уже в избе. Все то же: «Фасона не гнул… И можно было не бояться, что он в чем-то объегорит тебя…»
Старик вытянул откуда-то из глубины толстого комода старинную фотографию и ткнул в нее темным пальцем:
— Вот он! А вот я, вверху.
Фотография хорошо сохранилась. Да и что бы ей не сохраниться: в теплой избе, в темном комоде.
У Решетникова было впечатляющее лицо, все на нем какое-то крупноватое — лоб, нос, губы, подбородок; седые, видать, жесткие волосы ежились, дополняя суровость глаз и глубоких морщин возле носа.
Трофимыч нацарапал несколько страничек о Решетникове — перечень главных событий, половина фраз опять «в общем и целом», и отдал мне, не сразу, правда, а после некоторого раздумья, фотографию. Маловато, но что сделаешь. И тогда я решил схитрить — напросился на рыбалку, изобразив дело так, будто все, что надо, я уже выспросил и теперь мне прямо-таки не терпится поудить в здешних местах. Он согласился, без радости.
Заночевал я в избе одинокой старушки, куда направляли всех командированных. А туманным утром мы проплыли на лодке вниз по Иртышу до звонкой речушки-притока; вода в ней была на удивление студена и прозрачна, как колодезная, и расположились тут со всем своим рыболовным хозяйством — четыре удочки, черви в консервной банке, ведерко. Посидели, и я выставил на траву бутылку красного вина и сыпанул из кулька конфет: «Холодновато что-то, давай-ка маленько обогреемся». — «Почему ты не сказал, ядрена палка, что выпивка будет, я б насчет закуски сообразил». В общем, мало-помалу у Трофимыча начал развязываться язык. Говорил он хрипловатым басом, как-то странно сжевывая окончания фраз. Сопел. Спина тощая, жалко согнутая. Если на спину глядеть, сто лет можно дать. Он то и дело произносил даже мне, местному жителю, непонятные, заковыристые словечки, каких не найдешь ни в одном словаре. Я немножко «приглажу» язык старика.
— Не то, что, брат, Митрия, но даже его родителя Егора Клементича и того помню. Егор тот какой-то диковатый был, прямо скажем. Медведь-шатун. Старое я хорошо помню. Помню, как в домах лучину жгли заместо ламп. Места тут у нас глухие, леса да болота. И люди тут больше рыбачили да охотничали. У Егора старенькая сеть была. А зимой он в извоз ездил. Знаешь, что такое извоз? Извозничали почти все наши каменские мужики. Подряжались вместе с лошадьми к купцам городским и вели обозы на север. В вогульские края. С мукой и водкой. А обратно дичь тянули и рыбу — нельму, муксун и сырок. Ну еще клюкву и бруснику. И еще — тут уж особый товар был — собольи, лисьи и горностаевы шкурки. Шкурки купцы ложили себе под бок. На всякий случай. Егор запрягал свою лошаденку и лошаденку тестя. За зиму делали два оборота. Так, бывало, намерзнется, так ухайдакается, что не приведи бог.
Ружья у Решетниковых сперва не было. Рыли они волчьи ямы и ставили петли на зайцев. Егор тот, когда был помоложе, даже на медведя ходил. С рогатиной. Раньше здесь много медведей было.
О Егоре я тебе такой случай расскажу. Заехал однажды к нам сюда купчишка один из Ушаково. Ходок у него был, что надо. И рысак не рысак. Катит веселенький такой, видать, на взводе. Навстречу Егор с тестем топают. Поравнялся купчишка — и хвать ни с того ни с сего Егорова тестя за длинную бороду. И скоко-то проволок за собой. Остановился у мостка через овражек. Закуривает. Довольнешенек. Егор подошел и, ни слова не говоря, — бац его по морде. Купчишка аж завыл, как бабы по покойнику. Вот удар был!
И погиб Егор тоже, не приведи бог, как. В крещенские морозы дело было. Пошел он в лес. Незадолго перед тем как раз ружьишко купил. С ружьем, но без собаки. Собака его околела с чего-то. Ушел и нету. Нету и нету. Жена базлает день и ночь. Неласковый мужик был, но ведь кормилец все ж таки. И тогда Дмитрий пошел на розыски. Отца он нашел в полуверсте от дома. Мертвого. В снегу застыл. Коленки к животу подогнуты. И туловище тоже скрючило. Согревался, наверное. Варежка левой руки вся изодрана. А сама рука изжевана. Почти что и не было ее, руки-то. И ну весь в крови. В верстах двух от него, у бурелома, мертвый медведь лежал. Тут же и ружьишко валялось. Грудь у медведя прострелена, а брюхо кинжалом исколото. Видно, Егор ранил медведя-то, а когда тот наплыл, сунул ему левую руку в пасть. А правой бил кинжалом. Судя по следу, сперва шел он. И покачивался, как пьяный. А потом упал и полз скоко-то.
Дмитрий больше в мать пошел, та у них шибко компанейская баба была. И обличьем Дмитрий тоже в мать был, что те кудри, что те выправка и все во внешности в лучшем виде. Горяч, может быть, излишне — это уж от батьки. Чуть что, бывало, и уже суровеют и брови, и губы. Даже морщины и те менялись, хи-хи… злыми становились.
Жили Решетниковы наискосок от нас. Я говорю об избе моего отца. Сейчас-то уж тех изб нет и в помине. Почти рядышком жили, а не сдружился я сперва с Дмитрием. Я очень смирным был. А тот совсем другой. Дружба ребятишек и парней часто бывает неравной — один подчиняет другого. Что-то навроде вожака. Замечал, поди? А я, скажу тебе, при всем этом, был страшно самолюбивым мальчишкой. Щас даже диву даюсь. В общем, дружба у нас сперва не получалась. Парни побаивались его, а вот девки — нет. Идет, бывало, посреди улицы, нарастопашку, покачивается и грудь колесом. Глядишь, то ворота где-то скрипнут — потребовалось, вишь ли, позарез какой-нибудь Манечке по воду сходить. То окошко раскроется — это другой, вишь ли, душновато стало.