Страница 31 из 48
- Прочитаю, прочитаю. И за доверие покорно благодарю.
- Тут, в ее комнате, и прочтете. А и плохо же мне, отец Яков! Стар становлюсь, а утешенья нет. Ну да что же грусть разводить. Сейчас принесу письмо, а завтра вернете.
Отец Яков с сомнением думал: "Человек почтенный и истинно страждущий, однако - малопонятный. С одной стороны, скорбь о потере любимого дитяти, а с другой стороны, странные слова о гордости. Гордиться-то словно бы и нечем, а скорее сожалеть, что вышла неудача в правильном воспитании. Несчастье же великое".
Прежде чем раздеться и лечь, отец Яков присел к столику, вынул очки, разгладил на столе исписанные листочки, подумал о том, что в этой самой комнате и жила девица, письмецо писавшая, а ныне в тюрьме, и, сокрушенно головой покачав, принялся за чтение.
ПИСЬМО ПЕРЕД КАЗНЬЮ
"Из далекого туманного будущего смерть превратилась в вопрос нескольких дней и вырисовывается очень ясно, в виде обтянутой вокруг шеи веревки... Тот смутный страх, порой даже ужас, который я испытала перед смертью, когда она была за сто верст, теперь, когда она за пять шагов, совершенно исчез. Появилось любопытство к ней и подчас даже чувство удовлетворения от сознания, что вот скоро... скоро... я узнаю величайшую тайну" [28] .
Миновало только двадцать первое лето ее жизни, когда военный суд постановил прекратить эту жизнь "смертной казнью через повешение". Из залы суда конвойные доставили Наташу Калымову обратно в камеру Петропавловской крепости, где она несколько месяцев ждала и этого суда, и этого приговора.
Она чувствовала крайнее утомление, за которым не могло последовать ни отдыха, ни сна. Отдыху мешали внутренний холод и легкое головокружение. Невозможно было перестать думать, хотя теперь думать было больше не о чем. Было невозможно и резкое движение, потому что оно могло нарушить напряженность минуты и вызвать испуг, ужас, бурю слез, что-то несообразное с важностью переживаемого. Ухо, выслушавшее приговор, продолжало прислушиваться, точно вот сейчас раздастся спокойный голос, который скажет: "Ну, пора прекратить эту комедию! Иди домой и забудь о пустяках!" Шаги за дверью камеры означали: "Сейчас, подожди минуту - и все разъяснится". Сквозь оконную решетку проникал самый обыкновенный предвечерний свет, при котором еще можно читать, но гораздо лучше выйти и прогуляться по набережной Петербурга, полюбоваться на закат и силуэты зданий. На двадцать втором году жизни умереть - невозможно! Умирают старики и больные, и это естественно, хотя жаль и их.
Загрохотал дверной ключ, она сжалась и едва могла повернуть голову. К ней впустили защитника, единственного человека, который то сидел против нее на тюремном табурете, то оказывался на улице и у себя дома, среди свободных людей, как бы уничтожая легенду о непроницаемости тюремных стен и об отрезанном мире. Поэтому его приход всегда волновал. Теперь сам защитник был взволнован не меньше ее: у него был вид врача, который вынужден сознаться, что нужно решаться на смертельно опасную операцию. Защитник принес для подписи готовую бумагу - прошение на высочайшее имя.
Когда он ласково подсунул ей под руку лист и подал свое перо торжественность минуты исчезла, и занавес снова поднялся: комедия продолжается! Опять нет настоящей Наташи, слишком молодой и здоровой, чтобы готовиться к смерти,- и опять выходит на сцену известная артистка Наталья Калымова, выступавшая и в предыдущем акте. Теперь, по тексту комедии, полагается отказ приговоренной к смерти подать прошение о помиловании. Роли обоих отлично известны: он должен ласково убеждать, она - гордо отталкивать бумагу и перо. Весь зрительный зал замер в ожидании ее слов. И она говорит:
- Никогда! Я этого не подпишу!
- Милая, да ведь это только формальность!
Не меняя тона, настойчиво и твердо она повторяет:
- Никогда! Пусть вешают!
Он был уверен, что она откажется, и, жалея ее со всей искренностью, он мысленно уже рассказывал своим знакомым и ее друзьям, как резко и решительно она отвергла всякую мысль об обращении к высшей власти. Он вообще гордился своей клиенткой.
Уходя, он сказал, что придет еще раз завтра днем и принесет текст кассационной жалобы. Поводов серьезных нет, но нужно затянуть дело, а тем временем... Надежда есть, прецеденты были... Ее отец хлопочет, и приговор может быть смягчен.
Она сказала, что напишет письмо друзьям и завтра ему передаст. Он оставил ей несколько листов превосходной белой и плотной бумаги, и она приготовилась писать. Она не дала занавесу опуститься,- иначе в полутемной камере заметалась бы в смертельной тоске молодая рязанская девушка, приговоренная к смерти. Сейчас над листами бумаги склонилась голова героини, стойкой террористки, которая расстается с жизнью без страха и с улыбкой.
"Величайшая тайна", которая возбуждает в ней любопытство,- конечно, только бодрая шутка. Сейчас она объяснит.
"Разумеется, ни в какие "будущие жизни" я не верю и знаю, что, когда я задохнусь от недостатка кислорода и сердце перестанет работать,- мое "я" исчезнет навсегда. Но эта уверенность в полном исчезновении почему-то совершенно меня не пугает. Не потому ли, что я не могу ясно себе этого представить? И все мои размышления о смерти никак не идут дальше ощущения веревки на шее, сдавленного горла и темных кругов в глазах".
Она пишет не только спокойно, но и внимательно подыскивая выражения, зачеркивая неудачные слова, заменяя их другими, подправляя неясно написанные буквы и ставя многоточие там, где мысль несколько задерживается или не договаривается. Она не выдумывает ощущений, а списывает их с портрета сидящей за тюремным столиком революционной героини, весь облик которой ей очень нравится и ее чарует. Она видит ее со стороны и боится неверным словом нарушить цельность и красоту ее образа, его простоту и привлекательность, а главное - его подлинность. Она не может отделаться от частого повторения слов "смерть", "сдавленное горло", "веревка",- но и эти слова, которые мурашками заползают под череп спрятавшейся девушки Наташи,- звучат совершенно иначе в письме той, которая сидит на авансцене перед публикой, замершей в ожидании финальной сцены. Ужаснейшим словам она возвращает их простое житейское значение,- и достигает этого легким усилием своей освобожденной от предрассудков воли. И вот это изумительное ощущение свободы - нужно непременно им рассказать и выразить ясно,- как ясно это слагается в ее душе.
"Новые, странные и удивительйо хорошие ощущения я переживаю здесь, в этой большой полутемной камере. Господствующее ощущение - это всепоглощающее чувство какой-то особенной внутренней свободы. Эх, это очень трудно объяснить! Чувство так сильно, что, внимая ему, ликует каждый атом моего тела, и я испытываю огромное счастье жизни. Так странно сознавать, что именно в эти минуты ко мне вернулось давнее детское чувство жизнерадостности,- и вот она вновь во мне струится, как алая горячая кровь моего сердца, которая делает его живым, гибким, ликующим!"
Она вскакивает с табурета, эта бедная девушка, очарованная чувствами своей героини, и взволнованно шагает по камере. Да, именно - счастье и жизнерадостность! И ни малейшего страха! Они, эти палачи, думали, что она будет биться головой об стол и истерически рыдать,- а она улыбается светлой улыбкой и, любя жизнь, приветствует смерть! С улыбкой она подходит к страшному сооружению, светлым взглядом дарит и палачей, и весь мир, с которым она прощается,- и с той же улыбкой уходит в вечность, полная любопытства и полная любви к солнечному лучу, к каждой далекой звезде и каждой глупой мошке! Да, именно это испытывает она перед смертью,- как это чудесно и необыкновенно и как это легко и просто!
28
В этой главе - отрывки подлинного документа. (Примеч. авт.)