Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 35



Случайный свидетель этого буколического происшествия, мальчишка с рыжим котенком на плече, широко раскрыл глаза, опасливо глядя на циничные задние лапы удаляющегося боксера. Потом лизнул мороженое из вафельного стаканчика и дал лизнуть котенку. Где пацану было понять, что на его глазах разыгрался сейчас нешуточный, хотя и немногословный, акт драмы, где речь шла о пошатнувшейся опоре, об уязвленном самолюбии, о сомнении в мере ценностей, а может, и о любви и попытке власти, которые вместе обнимаются словом «самоутверждение», да и о многом еще, включая рояль, полированный гарнитур и самого Сенатора! Антон Лизавин понимал это, но, странное дело, сквозь горькую дымку вины не чувствовал тяжести. Напротив, было облегчение, как будто отсеклась начисто одна возможность выбора. Стало проще решать, что делать и куда теперь идти. В магазин за продуктами. Или даже на рынок. День был небазарный и время позднее, тем не менее Антон зачем-то направился туда. (А отсеченная возможность еще тихо, с грустной музыкой ныла в душе, как, говорят, долго ноет еще ампутированная конечность.)

Ряды были пустынны, лишь голуби клевали не метенные с воскресенья остатки живого мусора, инспектировали площадь хищные коты да за крайним столом скучал небритый мужик в ушанке с оборванным козырьком. Из черной кошелки перед ним выглядывала, дергаясь, глупая курья голова. «Покупай курятину, парень! — осклабился мужик. — Молоденькая еще, мягкая». — «Живая ведь», — виновато сказал кандидат наук. «Отруби голову — будет мертвая!» — захохотал и закашлялся мужик; желтые крепкие зубы светились из сизой щетины. Какая простая мысль, — подумал Лизавин. — Как просто и мудро умеют решать все люди, непохожие на меня. Ему вспомнилось, как единственный раз отец попробовал сам обезглавить петушка, — тот вырвался, недорубленный, с повисшей на ниточке головой, бешено дернул по двору, оставляя на песке и траве красную дорожку. (Давняя детская дурнота и чувство беспомощности перед чем-то непоправимым и жутким.) Длинные столы, растянувшись в скуке, переговаривались между собой на своем деревянном, прямом языке. О ценах, должно быть. Над сюрреалистическим пейзажем висела звонкая пустота. У палаток и магазинчиков по периферии рыночного забора толпились женщины в телогрейках, плюшевых шубейках, серых платках, валенках с галошами, с сумками и мешками, выстраивалась очередная очередь, где сейчас украдут перчатки. Голоса с гениальной ясностью слышны были Антону издали; что-то происходило с его слухом, он был раскрыт, а мысли оглушены.

— …я сегодня троих в автобусе оштрафовала. Еще четвертая была, но она говорит: у меня, говорит, трое детей, муж бросил. Я говорю: ну и пусть он в огне горит, подлец такой, негодяй, раз он так делает. Раз он детей своих бросает. На что, говорю, он нужен такой? Небось валяется под забором пьяный, мерзавец, сволочь. У меня такой же. Каждый день пьяный приходит. Он тут шофером на базе работает.

— Шоферам пить опасно. Разобьется ведь.

— И пусть разобьется. Я б только рада была. На хрен он мне такой нужен. И так без мужа, и так.

— А он, значит, положил заговор против нее под покойника, и та стала чахнуть. Чахнет, значит, и чахнет. Пошла к той бабке, та ей все рассказала. Был целый суд. Потом милиционер в противогазе лазил в могилу доставать из-под покойника-то бумажку…

— …пришел — ну совсем пьяный, на стуле не сидит. Я ему говорю: ты хоть умойся, сволочь. Умойся, говорю, скотина, холодной водой…

— …на очередь его, вишь, поставили, только он уже не дождался…

(Чего не дождался? Умер, что ли?.. быстрый петух мчался вдоль забора — уже не безглавый, другой, он догонял курицу, когда тетка в Нечайске с усмешкой кивнула молоденькому Антону: «Что ж ты, помоги своему», как будто подразумевалась солидарность статей в этом раздавленном мире… бабья толпа у магазинов — мир женщин, с телами, похожими на сосуды и оплывшими, налитыми, оплодотворенными и сморщенными, как переспелые плоды; женщин с легкими движениями и легкими голосами, вымотанных и добродушных; женщин с лунным устройством тел, цветущих и отцветших.)

— …а что молодая лезет без очереди? Не пускайте, женщины!

— Я беременная…

— …одной-то трудно, в боку боль все хуже. А работать хожу в две смены, надо девочке пальто справить…

— …что-то не видно!

— Конечно, не видно. Всего полтора часа…

— …я просто хочу сказать вам, что любовь — это лотерея. Посмотрите на меня — разве я не красавица? Сейчас делай снимок и выставляй в рамку на витрине. А Любка? Ни вида, ни зада, можете мне поверить. И что? У нее муж как муж, а у меня…

— …ну бесстыжие пошли! Ну молодые!

— …два сына алкоголика, третий непьющий. Хороший такой парень. И вот судьба: женился на алкоголичке…



— …а на кой они вообще? Если уж тебе очень нужно, найди себе какого-нибудь садуна, пусть ходит. А потом проводи за порог, и он тебе больше не нужен…

— …я ему прямо говорю: я, товарищ директор, за вас в тюрьму идти не намерена. Так прямо в глаза…

— …и стирать на него не нужно.

— И стирать не нужно. А надоел этот — найдешь другого. И он тебе будет больше денег носить, чем муж. Не ты его кормить будешь, а он тебе подарки дарить. У меня соседка, ей сорок два года, к ней уже девять лет от жены мужик ходит, на пять лет ее старше…

…к одноногой на костылях, с ботиночной коробкой в руке, приближалась, как из зеркала, другая, и, как в зеркале, у одной была цела правая нога, а у другой левая.

— У вас какой размер? — еще издали спрашивало отражение.

— У меня тридцать шестой.

— Боже, какая удача!

И сразу раскрыли коробку, стали делить пару импортных туфель, записывать адреса.

— Вот удача-то! У меня еще валенки есть!

— …молодым тоже трудно. И работать ей, и учиться, и семья тоже…

— …он такой эгоист, такой нетактичный. Мне с ним не просто неинтересно, мне с ним плохо жить. В тот раз так было плохо — я не только простыни, я наперники изодрала…

— …а мы как жили? Какую войну вынесли! Ночей не спали, картошку руками копали. Молодые про это знают, что ли? Мужики думают тоже: на фронте было тяжелей. Нам было тяжелей…

Оброненная картофелина хрустнула под ногой. Звуки разбегались, глядя в разные стороны: цокот шагов, щелест шин, гудки машин, обрывки речей. Антон Лизавин шел по улицам города, окна распахивались, стены становились прозрачны, а небеса были пусты и невидящи, как на лишенной облаков и воздуха любительской фотографии. Во всем была какая-то неживая, пенопластовая невесомость, шаг был легок, а ток крови в теле утомлял, будто она загустела и напрягала резиновые жилы. Кто-то в куртке с откинутым капюшоном на ходу попросил прикурить, и сердце Лизавина екнуло. Спички оказались на месте, Антон в ответ вдруг сам попросил сигарету. Мутноглазый, потасканный человек еще затем некоторое время шел с ним рядом, что-то бормотал под нос, продолжая разговор с самим собой, не для Антона:

— Я любил его, — бормотал он, забыв про зажженную сигарету. — Я его любил, Иисуса-то Христа. А теперь я с Анной живу. И с Альфредом. Обезьянки у меня: Анна и Альфред…

У перекрестка он попросил помочь ему сойти с приступочки тротуара. На ровном месте он справлялся сам, а чуть вверх или вниз — что-то разлаживалось у него с равновесием. Господи, думал Антон, как представить себя человеком, от шага которого кренится мир? Как увидеть мир таким вот мутноглазым взглядом?.. взглядом любого ближнего? Дым крепкой сигареты с непривычки щипал глаза, Антон отплевывал с губ табак. Он был нелеп и забавен с этой сигаретой, Антон Лизавин, нелеп и забавен, как все мы. Что он тянулся распробовать, понять?.. Строй новобранцев в сопровождении усталого лейтенанта перегородил дорогу: стриженая малорослая шпана последнего разбора, одетая, как водится, во что похуже. Скуластые, смуглые, узкоглазые, в кепочках, шляпах и ушанках, с папиросками в губах, они шли вразнобой, с отчужденными усмешечками мимо остановившихся прохожих. «К вокзалу пошли, на пересадку, — объяснил кто-то. — Муххамеды». — «Не, это не муххамеды, это бабаи», — уточнил другой голос… Какие муххамеды, какие бабаи? Дохнуло на миг чужой, неизвестной, грозной жизнью, вновь обостренным ощущением, что ты знаешь очень отгороженный ее кусок — и слава богу, что есть перегородки и кто-то их охраняет. Ох — хо-хо, нешуточное это дело — когда сойдутся две такие толпы, и попробуй стать между ними, уверить, что все одинаково хороши. Сомнут… ногой в горло… затопят. Пьяный мужик ходил, матерясь, по улицам Нечайска с двустволкой, и детям велено было не выглядывать в окна, потому что он грозился стрелять по первому попавшемуся; потом рассказывали, что его повязали и увезли, но он так и остался невидимым вместе с загадочным детским страхом… А-а, так-то ты любишь всех, — ехидно встрепенулась внутренняя честность. — Знаем мы эту доброжелательность из-за окошка. — Но почему я должен все это знать? — попробовал защититься он, — про всех про них? Я не хочу. Я никогда не хотел. И зачем? Вникнуть, что вот у этой подметальщицы хромота, тело, жизнь и судьба как у моей матери? Подумать только, что каждый из этой прорвы людей претендует наравне с тобой вобрать всю полноту мира, представлять этот мир. Какое неохватное разнообразие лиц, таких непохожих на мое, понятное, целесообразное! Как можно жить с таким вот несуразным ртом, лбом, плечами? До чего не по-моему устроены они все под одеждой. — Вот именно, — подозрительно легко согласился двойник, — мы воспринимаем мир таким, каким готовы его воспринимать, и в этом слове «готовы» сливается: хотим, способны, предрасположены. Но как при этом нащупать, припомнить загадку подлинности, прорваться сквозь отчуждение, наполнить жизнью каждую клеточку своего бытия?..