Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 35

— Да, вы правы. Но если б вы знали, как они зверствовали! И Антон Андреич осекся. Осекся, представьте себе. Он знал, что Панкова пережила оккупацию. Она появилась в Нечайске после войны, здесь вышла замуж, излечила свою чахотку собачьим салом, и отчасти из-за этого сала, которое вошло в состав ее существа, Антон с детства ее побаивался, она это чувствовала. Этот вполне суеверный страх подкрепляла теперь еще одна, не менее глупая причина: Лариса Васильевна как две капли воды походила на его соседку по городской квартире, капитанскую жену и сплетницу Эльфриду Потаповну Титько. Представьте себе это чувство, когда, едва расставшись с одной Панковой, он за десятки километров от нее встречал другую — точно она невидимкой или мухой пересекала вместе с ним пространство. Совсем уж мистический трепет испытал он, услыхав однажды из уст Эльфриды Потаповны фразу, которой одарила его за день до того нечайская Панкова: «А вообще больше всего белка в желтке». (Обе они с годами становились дамами все более интеллектуальными, совершенно синхронно подписываясь на одни и те же собрания сочинений.) Предрассудки предрассудками, но прежде чем иронизировать над кандидатом наук, посмотрели бы сами на Ларису Васильевну, на ее могучие плечи в монументальном, мужского покроя жакете. Не он один перед ней робел. Возвысившись до секретарши районо, она на этой же бог весть какой должности сумела приобрести необъяснимую власть над учителями, даже над родителями учеников, усвоив выражение той идиотской неприступности, что подменяет чувство достоинства у иных маленьких начальников, от которых зависит хоть бумажка. Литобъединение она теперь навещала как некая самозваная инспекция, ухитряясь обращаться к Лизавину не на «вы» и не на «ты», а как бы вовсе не обращаясь и строча что-то в толстый блокнот округлым безликим почерком.

Словом, занятие Антон Андреич начал не без нервности и, более того, — неожиданно для самого себя.

— Сегодня у нас присутствует товарищ из Москвы, — зачем-то показал он на Сиверса. — Максим Сиверс, журналист и… так сказать, литератор, — добавил он, уклоняясь от удивленного взгляда москвича. «А, вот тебе», — усмехнулся почему-то злорадно. Да и не так уж он сочинял. Все взгляды обратились к Максиму. Даже среди современно одетых нечайских юнцов он в своей вельветовой куртке и простой рубашке выглядел птицей другого полета. Как-то сидело на нем все по-дворянски. Сойдет за журналиста, подумал Антон. Даже за иностранца бы сошел, так при нем все поджимается. Он, собственно, сорвался на этот экспромт с единственной надеждой, что Панкова будет сидеть и молчать, — но просчитался. Ах, как просчитался на этот раз глубоко симпатичный нам Антон Андреич! Разве могла при столичном представителе Лариса Васильевна пустить дело на самотек? Она уже доставала из сумки листочки, уже просила первого слова, уже предупреждала, что стихи прочтет старые, написанные для стенгазеты к Восьмому марта:

Женщина, у нас ты наравне с мужчиной В труде и государственных делах.

Этому является причиной Твой ум и деловой размах.

Пузырь тоски поднялся откуда-то из пищевода и надолго застрял в горле Антона Андреича, пока не лопнул, оставив кислый привкус отрыжки. Перепил я, пожалуй, шампанского, отметил Лизавин, косясь на москвича. Тот сидел в углу под самодельным плакатом. Наглая свинья развалилась в кресле, заложив копытце на копытце, и держала в пятачке сигару; над ушами ее нимбом светилась надпись: «У нас не курят, а я курю». Хоть бы не раскашлялся, подумал почему-то Антон. Или, наоборот, раскашлялся бы. Как ему теперь объяснить про действительно талантливых ребятишек? И почему в его присутствии все так глупо оборачивается? Хотя при чем тут он? Появилась такая — где их нет? — и что с ней делать? Взаправду выделить с подходящей компанией на какой-нибудь особый остров? Она сама тебя выделит. Это все равно что собрать на одном острове особо вулканы или землетрясения. Стихийное бедствие, право, стихийное бедствие. Тут он вспомнил, что так и не спросил отца про какую-то историю с перчатками. Ладно…

Но есть еще сестры, живущие в ярме, — возвысился голос Панковой.

— В чем, в чем? — вздрогнул Антон Андреич.

— В ярме, — проверила она, приблизив бумажку.

Лизавин впервые видел ее в очках без оправы — постарела все-таки.

— «Но есть еще сестры, живущие в ярме, без прав и с клеймом рабынь. Жизнь у них как у узника в тюрьме…» Тут рифма: в ярме — в тюрьме. Что-нибудь неправильно?

— Нет, нет, пожалуйста, — пробормотал Лизавин. Господи, думал он, зачем обязательно стихи? Пусть каждый человек написал бы историю своей жизни, попробовал бы извлечь на свет божий все трогательное, нелепое, страшное, жалкое, прекрасное, что было же и есть у каждого. Он вспомнил, как подглядел однажды Панкову в затененном фойе клуба. Уединясь за колонной, она слушала песню из репродуктора и лузгала семечки, сплевывая в кулак. В своем жакете-пиджаке, с белым батистовым воротничком, укрытая, как ей казалось, от взглядов, она не замечала окружающего, за приоткрытыми крашеными губами светились влажные зубы, сквозь пласты жира пробивалось что-то молодое и женственное — так легкой тенью угадывается давняя тропка под слоем напавшего снега…

Женщины, познавшие свободу жизни,



Единством в борьбе им протянут руку,

Ибо каждая угнетенная — их товарищ ближний.

Они победят, пройдя идеологическую науку…

Как довел до конца это занятие кандидат наук — не будем рассказывать. Позорно довел. Скомкал, попросту говоря, замямлил, ни с того ни с сего сослался на головную боль и уж совсем без надобности — на день рождения, на уходящий автобус.

— Может, товарищ из Москвы хочет что-то сказать? — намекнула с недоброй улыбкой Панкова. (Ох, мало хорошего предвещала эта улыбка!)

Максим сумел увернуться. Зато уже у дверей Лариса Васильевна придержала его под локоть:

— Можно вас на парочку слов?

Ага, вновь попробовал усмехнуться Антон, но угрызения совести уже пересиливали злорадство. Сиверс все же марки не уронил, очень серьезным голосом попросил отложить беседу до завтра: он еще остается в Нечайске, а с Антоном Андреевичем, с товарищем Лизавиным, ему надо на прощанье переговорить.

— От нее не спрячешься, — шутливо предупредил Антон, когда они вышли на улицу. Шутка прозвучала опять не ахти как ловко. Лизавин поспешил заговорить о другом: — Теперь заезжай ко мне в город, а? что, если отец действительно устроит с работой? он ведь, не думай, человек обязательный, и ты моих стариков явно очаровал. Было бы славно, а?.. — Сиверс кивал неопределенно — Антон угадывал не глядя; кивки эти не подтверждали ничего, кроме грустной готовности пропустить, не осуждая, благодушный, лишенный понимания треп. Щемящее, похожее на жалость чувство беспричинно кольнуло Лизавина.

— Хорошо ты устроился, — сказал он поспешно. — Когда хочешь трогаешься с места, едешь куда хочешь. Свободный человек…

Он вдруг отчетливо понял, что ни в какой город Сиверс к нему не приедет — и, может, вообще они больше не увидятся; но только при чем тут была жалость?..

Свободный человек, — покачивал головой Лизавин, возвращаясь на станцию в позднем автобусе. — Казалось бы, вот крайняя степень: свобода от зависимости, службы, начальства. Даже денег. От забот о семье, карьере. Чего ему не хватает? Действительно: вздумал — сел, прикатил в Нечайск. Другие, привязанные к своим галерам, об этом мечтают. Чего ему надо от жизни — от своей, от чужой?.. Свобода от привязанностей, от ответственности, если уж на то пошло. В конце концов, вся его забота — об одном себе. Да. О том, как самому устроиться, от чего-то уйти, чего-то добиться, что-то понять — но для себя. Он на меня плохо действует. Да, все-таки именно он. Почему именно при нем я говорю бестактности и взгляд мой становится не расположен? Подумаешь, экран! Чего я прицепился? Мало ли что доставляет людям удовольствие. Пусть себе паяют. Можно пошутить — но не цепляться. Я ведь все могу понять, даже графоманов. Пусть живут. А этот… Ногой сдавить горло… ишь! Нервный! И какое презрение к колхозникам! Пускай за дело, пускай мерзавец попался, но ведь человеческое же горло. Все эти одержимые страстями из разных лагерей, в сущности, похожи. Максим… именно. Существует странное родство между максимализмом и жестокостью. Да, кстати, и безразличием. Если рваться только к чему-то такому особенному, а остальным пренебрегать… чтоб уж говорить, так не о пустяках, чтоб уж если с женщинами — так я не знаю как… а в результате живешь среди потеков и неустроенности, между небом и землей, отплевываешь повседневность, как семечную лузгу…