Страница 14 из 16
Длительность времени создается веществом жизни, которым это время заполнено. Для души и памяти вечность неотличима от мига, в ней все присутствует одновременно.
Что это за тикающий механизм, который навязывает нам движение только в одну сторону? Мы поддаемся привычной инерции, даже не пробуя вникнуть: а почему, собственно? нельзя ли иначе?
Что, если наше устройство ума не единственно возможное, и последовательность нумерованных чисел условна?
Протянул руку — когда это было? И вот ладонь оперлась на мою. А что вместилось между началом движения и концом?
всей нашей жизни — четыре времени года, детская карусель
Семь старых рублей сейчас на миллионы считают. Так и семь Божьих дней переведи по научному исчислению.
Последняя запись, кстати, поддавалась косвенному, хотя и приблизительному датированию. К ней можно было присоединить еще вот такую: «время, когда берешь в долг пятьсот рублей, а через неделю вынужден отдавать миллион»; она, помимо прочего, передавала характерное для Милашевича ощущение разорванных связей, усугубленное революцией. Подбиралось еще несколько подобных фантиков, где время описывалось по приметам: «легендарное время, когда в дальних деревнях бутылку продавали за полтинник, а в ближних и того дешевле»; «время, когда не вырабатывалось новых вещей, а шло проживание, латание и переосмысление старых». Или такой: «Это было в год, когда Голгофер снова стал шить кошельки». Эпический зачин без продолжения; найти ему место — значило его понять, как и такой, скажем, образ: «место преступления перед временем». Или еще короче: «брызги времени». (Между прочим — не о самих ли это фантиках? Стоило поразмыслить.) В одном перечислении упоминались часы без стрелок — что-то из гипотетического рассказа. Иные строки давали Антону Андреевичу, так сказать, повод для медитации. Например: «конца нет, начало искать бессмысленно». Можно было сопоставить эту запись с другой: «По цепочке порождающих причин доберешься до основания мира, а все равно ничего не объяснишь» — и увидеть здесь убеждение человека, который отказывается думать о происхождении, связях, истории, искать в них истоки настоящего, как отказывается думать о смерти... Но можно было в первой фразе увидеть просто замечание о тетрадке без обложки, то-то и оно...
Антон Андреевич обзавелся двумя десятками картотечных коробков и постепенно рассовывал в них фантики, выделяя такого рода подборки. Например, диалоги, зарисовки пейзажные («Воздух настоян на винных парах, от одного дыхания кружится голова») или портретные (среди последних встретилось, между прочим, и знакомое отражение грустного обезьяньего личика, словно автор поскупился выбрасывать однажды найденное и приберег для нового употребления вместе с горячим самоварным боком), афоризмы (« Чужая слюна — плевок»), заметки на садоводческие темы, включая ботанические приметы и суеверия («Столетник увял — к чьей-то смерти» и на темы вегетарианства. Особый коробок понадобился для всяческого фольклора, в том числе записанных анекдотов и разных стишков — от рифмованных призывов:
до длинного пророчества, начинавшегося строками
и до строфы из романса:
Был раздел литературных заметок («Вот то-то. Не в первый раз та же история. Или ты зажмурься, тресни, ослепни — или признавай, черт возьми, реальность, отражай, что показывают»), были очевидные выписки и цитаты («Можно ли видеть дерево и не быть счастливым?». «Они жили счастливо и умерлив один день»). Выделилась, скажем, целая подборка о запахах: «От него пахло кремом «Олоферн»,— как краткая метка для памяти, вроде той, что употребляли индейцы какого-то племени: они носили на поясе набор пахучих веществ и нюхали в момент, когда надо было что-то запомнить; много лет спустя запах позволял восстановить всю полноту события,— или вот это, знакомое:
Запах уксуса, прикосновение тоски, в какой прозябают души где-нибудь между раем и адом, но еще не в чистилище, в преддверье не начавшейся еще жизни, а может, смерти несостоявшейся.
способность улавливать из воздуха недоступное другим
Сборщик податей, урядник — скверно пахнет, не правда ли? А вот: фининспектор, милиционер.
Последний фантик, впрочем, можно было поместить в другую подборку, о словах («слова-козлища и слова-агнцы» или даже — «слова от боли») — составилась и такая. Особо подобрался раздел об именах. Кроме коллекции разных частностей и курьезов (Арестов, Голгофер, «Мыльников меняет фамилию на Мельников») в ней оказались также общие размышления:
Значащие имена — не выдумка классицизма: То ли возникали они из прозвищ, которые даются ведь не зря и говорят о свойствах, закрепившихся в наследственном веществе? То ли они влияют вдогонку, заставляя оправдывать ожидания?
Возможно, имя таинственным, неизвестным пока науке путем производит воздействие на сам телесный состав и даже на извержения телесные.
Все бы ничего, да имя неосторожное! При таком-то росте! Ай на попятную уже нельзя. Вот беда, Господи!
Тут, признаться, начиналось что-то не очень понятное. Или еще скажем: «Такое имя не помянешь вслух на улице, замахиваясь кнутом, да по матушке добавляя».
Едва ли не в каждом разделе находились такие странные, неизвестно к чему относящиеся записи. Что значит «волны ваши, навоз наш»? Или вот это: «нужен финн, чтобы напоминать о счастье»? Или даже такое: «особенно мы»? Тут можно было только ломать голову — если, конечно, решить, что это имело смысл. Какие-то сравнительно крупные записи, видно, не умещались на одном фантике и переносились на другой — переносы иногда удавалось разыскать, но это лишь прибавляло недоумений. Так, уже упоминался перечень, начинавшийся словами: «Ты все можешь вместить: небо, траву...» — последним стоял у самого края листа «выездной шарабан без колес» — и на другом листке перечень возобновлялся словами: «с петухом на козлах». Чернила, почерк — все подтверждало, что это писалось одним духом; ну а дальше что?
Среди портретных зарисовок у Милашевича были наброски отдельно глаз, носа, бровей, их так и хотелось приставить друг к другу. И не только их. Одну группу фантиков Лизавин даже озаглавил «Половинки сравнений». Они начинались сразу с «как будто»: «как будто ты расставил на доске свои шахматы и вдруг заметил, что у противника расставлены шашки»; «как будто его, ржавевшего без дела, точно деталь ненужного механизма, подобрали, протерли керосином и вставили на прежнее место»; или: «так в труппе всегда есть собачка, не желающая слушать дрессировщика — на самом деле умная, знающая свою роль». Вот, если угодно, еще: «так льдины рассыпавшегося поля с обломанными кромками пробуют совпасть, соединиться опять»; или: «словно дуновение ветра перед тем, как солнце уйдет за облако»; или: «так рождается под растопыренными пальцами младенца нечаянный, еще не объясненный мир»; или: «это как заряд электричества в туче, пусть и не возникло молнии». Антону иногда чудилось: он знает, о чем это, и может найти недостающую половинку, во всяком случае соединить сравнение с собственным чувством. «Забава на вечерах в Общественном собрании,— словно подтверждал такую возможность Милашевич,— держа в руке половинку разрезанной карточки, найти в танцующей толпе человека со второй половинкой — он небось тоже ищет, тычется невпопад и не может осуществить целое: «Что кому, а зуб неймет». У Симеона Кондратьевича, видимо, был интерес к подобным забавам. В одном его рассказе дети развлекаются известной игрой: рисуют по очереди на загнутых частях бумаги один голову, другой туловище, третий конечности, не видя нарисованного друг другом, так что в результате возникают неумелые монстры то с птичьим клювом, мохнатым брюхом и рыбьим хвостом, то, наоборот, с рыбьей головой и крыльями, но с человеческими ногами в башмаках — нечаянные гротески, какими полна жизнь, упражнения на древнюю, как мир, тему. Многое у Милашевича напоминает такие гротески: из фантиков вдруг выглядывает рогатое лицо с человеческими зубами; над клумбой, как цветок, поднимается раструб граммофона. Иногда за этим Лизавину чудилась какая-то игра, не обязательно даже умышленная, порой способная удивить и озадачить самого писавшего. Антон Андреевич подумал об этом однажды, когда стоял в очереди за майонезом; она была не такой уж большой, до угла, но почему-то совсем не двигалась, и он несколько раз порывался уйти, посмеиваясь над своей кулинарной слабостью, но каждый раз жалел уже потерянного времени и терял его все больше; а потом выяснилось, что майонеза уже не дают, да, кажется, и не давали, только обещали выбросить,— и вдруг все это соединилось с фразой «место преступления перед временем». Как разгадка с загадкой. Словно для этого и была задумана. Если тут и впрямь была игра, то неизвестно, с кем и для чего затеянная. Но может, это вышло случайно, и не стоило искать здесь связи более глубокой, подозревать иногда чуть ли не шифр, таким же успехом (и смыслом) можно было подбирать совпадения неровностей и заусениц на разрезах, точно составлять из черепков ископаемую вазу. Так ведь вопрос, была ли ваза? и не предупреждал ли сам Милашевич против имитации чучела? Кстати, записи о чучеле и перине тоже ведь стали рядом не сразу и не сами собой — попробуй, как Лизавин, подбери их из сундучного вороха, который, выпроставшись, разросся и стал настолько больше своего былого вместилища, что вряд ли влез бы обратно.