Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 59



Анка варежкой отряхивала с Трифона снег.

— Ты очень красиво работал, Триша,— хвалила она.— Как настоящий лесоруб. Я все время смотрела на тебя, глаз не спускала. И гордилась тем, что муж у меня такой сильный и ловкий. Настоящий!

— Я во всем настоящий и ловкий.— Он засмеялся и облапил ее своими ручищами.— Не думал, что когда-нибудь черт занесет меня на край света!..— Огляделся, поражаясь: — Эх, дичь-то какая, вот уж действительно места для каторжников... Не озябла, курица?

— Ни капельки,— ответила Анка.— Даже жарко.

У меня все еще дрожали руки от напряжения, от волнений, с непривычки. Еще не улеглись страсти от первой встречи с тайгой, а Петр уже скомандовал:

— Пошел!..

Бульдозеристы отодвинули поваленные сосны с дороги и врезались в мелколесье, вырывая с корнями небольшие деревца.

Засветло продвинулись лишь на двадцать километров. Сколько повалили мы деревьев, я сбился со счета. Руки у меня ныли и слегка подрагивали.

Но время работы стужа как бы отступала от нас. Трифон Будорагин распахнул полушубок, а когда пилил, то сбрасывал его с плеч прямо на снег, стаскивал шапку, распаленный. На ворсистом шерстяном свитере, на тугих кольцах медных волос серебряной пыльцой лег иней. Анка робко и трогательно молила его:

— Простудишься, Триша...

Он возвышался над ней, громадный и какой-то свирепо-добрый.

— За собой следи, не отморозила бы чего, кой грех, навозишься тогда с тобой. Мы где очутились, видишь? В краю зверей. Вот и буду жить по-звериному. А зверю зачем одеваться, он себя не жалеет.

— Что ты городишь, Трифон, подумай,— сказала Анка.— Бессердечный ты...

— Нет, уважаемая супруга Анка, я сердечный. Чересчур! Нужны мне эти деревья, скажи? Растут и пускай растут, они не помеха мне. Но уж если я взялся работать — не трожь. Тайга вздрогнет, если я за нее возьмусь!..

Подошел Петр.

— Оденься, если тебя просят,— сказал он.— Анка нервничает.

— Она по всякому случаю нервничает. Завернули бы меня в пеленки, как младенца, была бы рада.

— Оденься,— повторил Петр.

— Жарко же, черт возьми! — Трифон нехотя надел на себя полушубок и шапку, негромко и как будто с сожалением сказал мне: — Никогда не думал, что придется мне в жизни валить лес, а, Алеша? А ты?

— Я тоже не думал.

Трифон басисто засмеялся.

— Ты, конечно, мечтал о райском гнездышке под крышей генеральского дома, да? С Женечкой, да? А вместо генеральской крыши — белый снежок на вершинах сосен да пихт, вместо звуков магнитофона — медвежий рев.

— Болтун ты, Трифон,— сказал я без злобы.— Мелешь чепуху, и всегда не к месту. Если бы я мечтал о том доме, разве был бы здесь, с тобой?

— Твоя взяла, Алеша... Это я так, сдуру. Успокоиться охота, а успокоения нет. Отчего?

— Жалеешь, что уехал?

— Жалею. Я ведь, Алеша, по-настоящему-то и не жил никогда. В деревне спал на полу, на соломе, честное слово. В ФЗО — на железной койке, двенадцать человек в комнате. В Москве... Ты знаешь наш барак. Вот и все. Думал, получу комнату, станем жить с Анкой в самой столице — молодые, работящие. Мебелью обзавелись бы, телевизором, ванная под боком... А вместо этого — дичь, холод... Я не жалуюсь, Алеша, нет. Просто обидно.

— Я тебя понимаю, Трифон,— сказал я.— Когда тепло, светло, уютно — лучше, намного лучше... А знаешь, кто с нами едет? Сын профессора Вершинина, сын композитора Ларина, сын ответственного работника Володя Петров. Много их. Добровольцы, как и мы. И дома у них всего вдоволь. Наверняка больше того, о чем ты мечтал, во много раз. А поехали...

Трифон озадаченно крякнул.

— Н-да... Бывает и так... Что ж, за дело? — Подойдя к стволу, он все-таки сбросил с себя и полушубок и шапку, чтобы начать пилить...



В лесу сгущались сумерки. Свет сквозь вершины деревьев пробивался слабее, снег внизу тускнел, по нему пошли клубиться синие, мохнатые тени. Мороз, крепчая, брел по целине наугад, пересчитывал стволы, и они отзывались гулким треском, передавая этот звук, как эстафету.

Петр остановил колонну на обед и ночлег. Бульдозеристы разгребли от снега площадку, и на ней мы разложили четыре большущих костра. Наломали еловых лап, чтобы можно было сидеть, а если нужно, и лежать. Сушняк запылал жарко и радостно, пламя тянулось ввысь длинными извивающимися спиралями. Деревья, что стояли поблизости, сразу же подступили к кострам, а те, что были за ними, ушли еще дальше во тьму.

Женщины разогревали на огне приготовленный еще в городе обед. Петр распорядился выдать каждому по чарке водки — «по-фронтовому». Началось, быть может, самое интересное и веселое «застолье», какое мы когда-либо проводили.

Еще утром я заметил среди женщин одну девчушку. На ней ладно сидела шубейка деревенского покроя, опушенная по краям мехом, ватные стеганые штаны были заправлены в белые валенки с калошами, голова замотана белым шерстяным платком, в узенькую прорезь виднелись серые глаза, быстрые и смешливые. Двигалась она легко, непоседливо, точно перелетала с ветки на ветку, часто и, казалось, без причины смеялась, оттянув со рта платок. Она руководила погрузкой поварских принадлежностей и посуды и делала это строго и проворно, а помощник ее, неповоротливый увалень, хмурый, с тугими, пылавшими на морозе щеками, беспрекословно подчинялся ей.

— Федя,— кричала она,— хлеб клади в мешки, посуду в ящики! Бидоны ставь ближе к задней стенке!

Сейчас у костра сероглазая распорядилась:

— Федя, разливай водку. Пускай пьют из одной стопки, а то стаканы разбросают — не соберешь, а мне потом отвечай за все. Я уж их знаю. Следи, чтобы по два раза не подходили.— Разогревшись у костра, она развязала платок, сползший ей на плечи. Лицо девушки, озаренное пламенем, казалось розовым, по нему перемещались тени, поминутно изменяя его выражение; белесые волосы тоже казались розовыми, и вся она, юная и счастливая, походила на молодую зарю.

Очередь — неотступная спутница нашего общежития — образовалась и тут. Каждому, кто подходил, Федя подносил стопку водки, тот одним глотком выпивал, девушка совала ему закуску — ломтик хлеба с соленым огурцом или с селедкой,— потом зачерпывала половником на длинной ручке борща из бидона, в каких возят молоко, один взмах — и миска до краев; борщ доведен был на огне до кипения, чтобы не сразу остыл на холоде.

— Катя, а тебе налить водки-то? — спросил Федя.

— Нет. Я свою долю отдаю.

— Кому?

Девушка обвела бойким взглядом сгрудившихся у огня ребят, указала на меня.

— Вот этому парню, пускай он немного повеселеет...

Трифон проворчал:

— Везет же людям! Все хорошее достается почему-то другим.

— Подумаешь, хорошее — водка!..

Я подошел к Феде, принял от него стопку.

— Спасибо, Катя.

— На здоровье. Ты больше всех работал нынче...— Она постучала половником по бидону.— Эй, мальчики! Кто хочет добавки — подлетай! Борща много...

Мы сидели небольшой нашей группой: Петр с Еленой, Трифон с Анкой и я.

— С первым успехом тебя, старик,— сказал мне Петр.— Из всех нас эта фея с половником осчастливила своим взглядом тебя. Поздравляю.

Слегка захмелевший Трифон грубовато притянул меня к себе.

— Алешка дочь генерала подцепил! И где? В самой столице осчастливили взглядом. А тут и подавно. Тут следом за мужчиной идут лишь пни лиственниц. А Токарев у нас холостой, сам собой видный...

— Трифон, прекрати! — крикнул Петр.— Какой черт вселился в тебя сегодня — сладу нет!

— Я уже сказал: не черт, а зверь.

— Утихомирь ты своего зверя.— Петр похлопал Трифона по лопаткам.— Давайте выпьем, друзья. Катя, иди к нам!

Девушка заставила Федю мыть посуду, а сама, подойдя, опустилась на еловые ветви, радостное изумление в ее глазах не потухало.

Неподалеку от нас одиноко сидел юноша в «готическом стиле» — долговязый и нескладный, в дубленом выношенном пальто, в большой лохматой шапке, будто бы с чужой головы; казалось, тонкая шея не выдержит такого груза и надломится, как стебелек. Днем я не раз замечал, как он мелькал среди толпы, насмешливый и несколько высокомерный не по годам. Юноша поглядывал на нас как будто с завистью. Петр позвал его.