Страница 13 из 23
— Охотно, — ответила та. — Смотрите-ка, у вас синенькое пальто и у меня синенькое. Подумают, что мы две сестрички.
Наташа рассеянно молчала. Она думала о том, что, куда бы она ни пошла, все равно везде будут говорить о Гастоне. И она была бы очень удивлена, если бы ей объяснили, что о Гастоне, в сущности, не было сказано ни одного слова…
13
Несчастье бросает тень вперед…
Все божественной игрою рождено и суждено…
Фифиса была маникюрша отменная. К Наташе ходила по воскресеньям — в будни Наташе было некогда.
— Ну, что нового? Давно не видали нашу красавицу? Я про Любашу…
Фифиса даже ножницы уронила.
— Ох, милая моя! Ну и дела! Уж не следовало бы говорить, да вам ведь можно. Была я там третьего дня. Вызвала меня, значит, ногти делать. Ну, пришла я, а самой-то еще нету. Вижу, все благополучно, еврейный лакей двери отпирает, новая собачка бегает, хорошенькая, как купидон. Цветов всюду наставлено гибель, по комнатам англичанка ходит, за прислугами смотрит. Ну, значит, все слава Богу, взят, значит, американец за зебры.
Ну я, значит, в будуарчике села, инструменты достала — жду. И вдруг нежданно-негаданно — звонок — является сам фон-барон, а он теперь, я знаю, за городом работает. Ну, поздоровался, он меня любит. «Я, — говорит, — Анфиса Петровна, только Люлечку дождусь, меня в город по делу прислали и нет ли чего пожевать». Ну и предложила я наскоро яишенку сварганить. И так он простодушно сказал: «сварганить — так сварганить». Ну, я живым манером, раз-два все ему в столовой на уголок стола поставила — сидит, ест. А сама принесла горячей воды, села в будуарчик — жду. И минутки не прождала — влетает моя барынька, веселая, ну, прямо купидон. «Живо, — кричит, — Фифиса, я тороплюсь». И не успела она шляпу снять, как слышим — звонок. И вбегает в комнаты прямо в будуарчик этот пузан, американский черт. Рожа вся на сторону, губы лиловые, как у медведицы… Не здоровается ничего и прямо: «Я, — говорит, — сам видел, как вы подъезжали и кто вас провожал» — рожа такая наглая. По-французски говорит — баронесса-то по-американски ни кукуреку, как и мы, грешные. Баронесса себя сдержала и говорит: «Это что же значит?» — «А то, — говорит, — значит, что вы, верно, стареть начали, что за мальчишками бегать стали». Ведь это подумать только — такой богатый человек и такие простые слова произносит! Тут баронесса спокойно говорит: «Уходите вон и не смейте возвращаться». А он губы распялил и: «Сами позовете!» Подумать только! И ведь ушел! В передней дверью хлопнул. Только погодите, дело-то еще только начинается. Он, значит, дверью хлопнул, а с другой стороны, слышим, точно кто заикается: «А-а-а… а-а-а…» Оборачиваемся — барон! Лицо задрал — одни ноздри и в бороде кусок яичницы трясется. Хочет что-то выговорить и не может. Ну до того страшно! Я чего-то особенно этой яичницы в бороде испугалась. Последние, думаю, времена наступили. А баронесса побелела вся, однако смеется: «Грива, Грива, ты чего?» А он все заикается и вдруг: «Кто это у вас сейчас был?» А она, верите ли, растерялась! Ну, кто бы подумал! Такая баба умница… Ну, сказала бы: «Кто был, того нет» — или… мало ли как. А она только «Грива, да Грива». Тут уж я набралась духу и говорю: «А это, разве не знаете, один тут старичок блаженненький». Тут она немножко в себя пришла и говорит: «Чего ты? Не понимаю. Это нужный человек, он мне помогает на бирже играть». А тот опять за свою волынку: «А-а-а, а о ком он говорил?» А баронесса смеется: «Представь себе, — говорит, — этот старый шут, кажется, в меня влюбился… И во всяком случае ему, по-видимому, обидно, что я каталась с Верочкой и ее мужем, а его мы в свою компанию не принимаем». Ну, и затарантила… Гляжу — он и отошел, улыбаться стал. Потом попрощался и пошел. Все, кажется, обошлось, а тут опять комедь. Баронесса моя глаза закатила да как завизжит: «Боюсь, боюсь, боюсь!» Ногами бьет, всю ее корчит… Уж и намучилась я с ней — и водой, и одеколоном — прямо всю даже ботэ [20] с лица смыла — потом, как пришла в себя, к Кева звонила, скорее мамзель с красотой прислать. И чего она так — понять не могу. Я уж допытывалась, что не того ли она боится, что американец совсем ушел и деньги унес. Так она даже улыбнулась. «Я, — говорит, — его сама больше на порог не пущу. Уж если человек смел таким тоном заговорить, так такой человек больше никуда не годится. Он, как яблоко с червем, не знаешь, как кусить, откуда пакость вылезет». Со мной-то она откровенна, знает, что я никому никогда… Целый день по домам ходишь — мало ли чего наслушаешься, если начать сплетки разносить, тоже хорошего мало.
— Чего же она испугалась? — спросила Наташа.
— А кто ее знает. Мне уж даже в голову пришло — да уж очень как-то невероятно — неужели она испугалась, что барон что-то понял? Неужто он и впрямь ничего не знает! Тут перед самым его носом такая, как говорится, щепетильная жизнь, и вдруг он ничего не замечает. Воля ваша — поверить трудно. Что ж он, уже совсем идиот, что ли?
— А может быть, так любит, что не хочет видеть? — задумчиво сказала Наташа.
— А если не хочет, так чего же вылез? Чего ноздри раздул? Ну и дела! И до чего же все это было страшно! Ну, думаю, Бог с ними и с деньгами. Не пойду больше к ним ни за что, еще в свидетели попадешь. Ну, однако, вчера все как будто утихомирилось. Американец три корзинищи роз приворотил. Она его и на порог не пустила — верно этого самого червя боится, хю-хю-хю! Ну и дела! Я, между прочим, думаю, что у ней, пожалуй, какой-нибудь другой ерш на прицепе, а то бы так не фыркала…
Если бы все всё время не говорили о Гастоне, Наташа давно бы его забыла.
Но о нем говорил у Велевич отставной Галтимор, потому что упомянул о Любаше, а у Любаши была стофранковка с зеленым пятном, происхождение которой так и осталось невыясненным. О Гастоне говорила Фифиса, потому что опять-таки рассказывала о Любаше. О Гастоне говорили собственные Наташины руки, потому что Гастон советовал подкрасить ногти…
Внешне жизнь текла обычно и ровно. В мастерской спешно сдавали последние заказы, назначили день для сольд, манекены и продавщицы толковали между собой о каникулах и о том, кто куда поедет.
Манекен Вэра вела себя загадочно, о своих планах никому не рассказывала, но давала понять, что все, может быть, удивятся. Мосье Брюнето был погружен в работу по уши. Он непритворно хлопотал, разъезжал, звонил по телефону, рылся в счетах и торговых книгах.
Что касается мадам Манель — то тут появилось нечто новое. Появилась неожиданная почти нежность к Наташе. Она кивала ей головой, улыбалась, любовно поправляла ей локоны и всячески выделяла из общей стаи легконогих девиц. В своей тоске и тревоге Наташа почти не замечала этой лестной для нее перемены. Дело в том, что в мастерской тоже говорили о Гастоне, потому что говорили о дансерах, а о дансерах говорил Галтимор, когда рассказывал, что встретил Любашу. И говорили о ночных ресторанах, и она вспомнила тот вечер, когда увидела его «с покойным другом» его отца.
Она «прекрасно сознавала, что ни капельки в этого типа не влюблена», но он внес в ее жизнь что-то ядовито-тревожное, замутил, как морская сепия, воду ее жизни, и в этой черной воде где-то шевелилось чудовище, которое погубит ее, и она не видела его и имени его не знала, — но чувствовала, что оно здесь, и плакала во сне…
Так прошло время. И настал день…
14
Твои слезы текли для меня, мои губы выпили твои слезы.
Я принесу тебе желтый мак с пурпурными лепестками.
20
Буквально — красота (фр.).