Страница 3 из 11
И теперь, задетый за живое, он всё никак не мог успокоиться:
– Ишь, стервец, ябедничать вздумал! Маленький, а как гвоздь в кармане торчит. Породил себе на шею. Покажи ему, Зуёк, как ты в зайца можешь оборачиваться.
– Прямо щас что ль?
– Нет, давай сначала выпьем.
Они выпили. Зуёк похрустел лучком, вытер о штаны руки. Закурил.
– Показать? А ты не описаешься?
Я, заинтересованный, замотал головой:
– Покажи, дядя Зуёк! Покажи!
– Я тебе не Зуёк, хрен моржовый! А дядя Захар – и защемил двумя пальцами мне нос.
Я загундосил:
– Бб-ольно!
– Больно? Ну, смотри, смотри, гвоздь сапожный!
Зуёк снял рубаху, остался в одних штанах. Что-то в горле у него забулькало, глаза стали круглыми, с вывернутыми белками. Он, кружась, затоптался на одном месте, заприседал, хватая руками траву.
У меня внутри захолодело: в том, что он обернётся в зайца, у меня не было никаких сомнений, в сказках всегда так происходит. А всё же страшновато стало…
– Нет, не могу, когда за мной подглядывают.
– Ну, уважь парня, покажи. Вишь он, подлец, как глаза навострил! Зуёк потоптался на месте в нерешительности.
– Ладно! Попробую. Ну, если получится, пусть твой огрызок, когда вырастет, мне бутылку белого поставит.
Он подошёл ко мне, протянул руку.
– Так, помни, засранец, дяде Захару бутылку должен. Согласен?
– Он тебе две поставит. Сразу. У него рука лёгкая – подначил отец. – Ты зайди в подсолнухи, там и обкрутишься.
– Уговорил! – Зуёк подмигнул отцу и скрылся в зарослях.
Через несколько минут, метрах в десяти, из подсолнухов кубарем выкатился большой шерстяной клубок, отпрыгнул от земли, и, прямо передо мной, разжавшись, как пружина, превратился в зайца. Передними лапками он барабанил себе по животу, в его кривой усмешке, под раздвоенной губой, торчала цигарка, или мне это тогда показалось с испугу.
Не знаю почему, но всё это меня так напугало, что на голове, под волосами, вроде, как муравьи завозились. Я дико заорал, рванувшись к отцу на колени. Последнее, что я видел это гигантский прыжок обратно в заросли удивительного зайца, как будто кто плеснул на него кипятком.
Через некоторое время к нам подошёл сам Зуёк, в чём-то оправдываясь перед отцом. Праздник в подсолнухах был испорчен.
Тогда отец убедил меня ничего про случившееся не рассказывать матери.
– Я тебе самолёт куплю. Летать будешь.
Ну, как я мог устоять перед этим обещанием? Самолёт – это не оборотень. Он по небу без колёс ездит…
Да, ничего нет крепче детской памяти. Отпечаталось, как на компьютерном жёстком диске. Однова – и насовсем.
4
Отец мой, по рассказам родни, был неугомонным и строптивым. Уж, если что захотел – добудет обязательно. Тогда в деревне одевались как, – штаны домотканые да рубаха из посконки. Вот и взбунтовался подросток против такой справы. «Давай, – кричит, – рубашку с отложным воротником из сатина, да брюки бостоновые!» Уговаривали всей деревней. А, как раз, дело было на Троицу. Престольный праздник. Жарко. Народ в бондарский храм к обедне идёт, а тут парень – Васятка Макаров сидит на пыльной дороге в овчинной шубе на голом теле, ни в какую снимать не хочет! Родным стыдно. Говорят: «Василий, не позорь себя. Вставай! Будет тебе рубаха шёлковая с опояской и брюки шерстяные! «.
Так и пришлось моему деду раскошеливаться на модника сопатого.
Он от самого рождения таким был. В люльке криком заходился до того, что керосиновый фитиль в избе потухал.
Пахать, сеять надо, а с ним никто справиться не может, взрослые в поле, и его берут с собой. А какая с ребёнком работа?
Пошли советоваться с бабкой Секлетиньей, что от грыжи мальчиков заговаривает. Она его осмотрела, в паху пощупала, искупала в корыте и велела маковым отваром отпаивать.
Его под копну положат, дадут ложки две маковой водички, он и спит за милую душу целый день, пока с работой не управятся. Молочко маковое ему по вкусу пришлось, хорошо пил.
Поили так лет до пяти, потом отняли. Привели опять к бабке Секлетинье, та достала какой-то отравы, дала, – его целый день рвало, а потом ничего, отошёл от макового сока. Правда, рано курить пристрастился, табак на огороде рос. Вольный. Кури, хоть до упаду. Вот они со своим ровесником тайком и накуривались втихомолку.
Но это было в детстве, а теперь Васятку на семейном совете решили снова свести к Секлетинье, которая к тому времени стала глуха, но это нисколько не уменьшало её приворотную колдовскую силу. Портиться начал парень. Намедни мешок пшеницы на самогон обменял. Разве это дело? Пришёл не трезвый, выпимши, чёрными словами на родного брата Митрия ругался, за грудки брал. Нехорошо. А тут ещё старый кочет по-куриному кудахтать начал. Мечется по двору, скотину пугает. Пришлось его на лапшу пускать. Хороший был куриный угодник, а, видать, беду учуял. К недобру всегда так: или курица петухом заголосит, или петух по-куриному заквохчет. А бывает ещё – чугунок в печи плясать зачнёт, а нечистый на губах подыгрывать, да сажей кидаться. Жуть! В таких делах Секлетинья всегда поможет – водички даст, зерна горстку проросшего, а то в половицу смолки церковной вотрёт, ладану. Тогда всё на свои места и встанет. Грех-то, он, как ячмень на глазу, жить можно, а не сморгнёшь. Выручай, Секлетинья!
А Секлетинья притчами да прибаутками встретила, сразу не поймёшь – то ли за здоровье, то ли за упокой старается.
Сказали: «Вот он, малый, дурью мается, из рук, как уж выскальзывает, а в руки никак не идёт».
Бабка велела Васятке за водой сходить, да не в этот колодец, что напротив, а в тот, что за логом, на том конце села стоит, где журавль об одной ноге на жерди ведро качает, воду от чёрного глазу оберегает. Иной опустит ведро до конца, а ведро само из колодца пустое взлетает, а другой потянет за жердину, два раза перехватится, и – вот оно, ведро всклень наверх тяжело идёт, вода на солнце играет, зайчики в глаза пускает, зрачок чистит.
Принёс Васятка воды, поставил, как велела Секлетинья, на порог. Стоит, тяжело дышит, ведро, конечно, не дежа, а руку тянет, почитай, версту отмахал.
Секлетинья три раза против восхода солнца ведро обошла, щепотью перекрестила, пошептала, пошептала мятыми губами, да и зачерпнула стакан, и велела рабу Божьему Василию на колени перед образами встать.
Стоит парень, склонял бедовую голову, как велели. Разве против ведуньи устоишь?
Поставила Секлетинья ему на голову стакан, а стакан, удивительное дело, стоит, как вкопанный.
Отец рассказывал, что он, как только старая ведьма поставила ему стакан на макушку, одеревенел весь, рук-ног не чует.
Бабка Секлетинья, обходя, опять против солнца, своего подопечного чудно говорить стала. А к чему – не поймёшь: «Встал баран утром ранним. Дошёл баран по делам бараньим. Идёт волк навстречу. Синь-порох заряжен картечью. Картечь говённая, а голова забубённая…»
– На что наговор делать? – спрашивает бабка у Васятки.
– Делай, на что получится!
– Э, милай! На что получится – не буду, а на путь-дороженьку наставлю, наговорю. Чтобы пил, да не спотыкался.
Зажгла бабка свечу из чёрного воска, который в горах на каменьях собирают. Поставила на край стакана. Свеча горит, а воск в стакан капает, трещит, как жир на сковороде. Заговаривать стала: «Еду из поля в поле, в зелены луга и далёкие места, по утренним и вечерним зорям. Умываюсь ледяной росою, облекаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звёздами. Еду я во чистом поле. А во чистом поле Одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливала, не я тебя породила: породила тебя мать сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы самокрутки. Иду я с тобой Одолень-трава, к Окияну-морю, к реке Иордану, а в Окияне-море, в реке Иордану лежит бел-горючь камень Алатырь. Как он крепко лежит передо мною, так бы у злых людей язык не поворотился, рука не поднялась, а лежать бы им крепко, как лежит бел-горючь камень Алатырь. Язык мой ключ. А слово – замок. Всё!»