Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 65



Если высоко держать голову и почаще глядеть на небеса, где обитают герои прошлого, а не на столичную блевотину под ногами, по которой с шелестом проносятся на своих «шестисотых» претенденты на роль благодетелей отчизны.

Хваленое европейское рыцарство когда-то с них начиналось. С «лиц кавказской национальности». С гордых — теперь-то, случается, и на пустом месте — сынов Кавказа.

А мы нынче пугаем ими детей.

Только ли они в этом виноваты?..

Все вспоминаю знак 4-го Нижегородского Его Императорского Величества драгунского полка, которому Россия во многом обязана своими успехами при покорении Кавказа: ветки лавра по бокам, край восходящего, с лучами разной длины солнца на голубом фоне и — надпись по кругу: «Нижегородец не знает заката».

Ни в бою. Ни в мирных трудах. Ни — в славе.

Мы-то с вами, когда так в последний раз служили Отечеству? Не слишком давно ли?!

Собравшиеся в концертном зале «России» чествовали теперь тех, кто не сдался в почти безвыходном положении, кто не только упрямо сопротивлялся разрушению — пядь за пядью продвигался вперед.

«Где, хочется, правда, спросить, можно видеть все эти успехи и достижения, о которых нам тут рассказывают лауреаты?» — с горькой иронией спросил один из устроителей праздника.

И чуть ли не с торжеством я снова подумал о своем старом друге-наезднике, прибывшим в зал на этот раз на невидимом, как и сам он, крылатом коне, готовом опустить седока где угодно, когда угодно… О достижениях Кантемирова не надо спрашивать, где они: сам, вскормленный духом прошлого богатырства, стократ вернул его ныне живущим, а, значит, вручил будущему, потому что бессмертен рыцарский дух и бессмертно стремление непокорных к высокому мастерству и отчаянной удали: это — дрожжи, которые не дают человечеству закиснуть.

Вышло так, что около трех десятков лет я бывал неравнодушным свидетелем и мало кому видной потной работы Великого Джигита и — громкой его славы, искушение которой он пережил с терпеливым достоинством, какое мало кому матушкой-природой дается: недаром же испытание «медными трубами» заключает ряд земных испытаний человека — после огня, после воды.

В разное время я написал о нем достаточно много и строгих очерков, и дружеских зарисовок… Ирбек Кантемиров стал не только участником наших общих размышлений, но и одним из непременных героев моих романов и повестей — также естественно, как его искусство стало неотъемлемой частью русской культуры, не говоря уже о многонациональной российской.

Как хочется, чтобы, собранные теперь вместе, эти посвященные старшему другу мои труды разных лет, рассказывающие о подлинном мастере своего дела и мудром, душевно щедром человеке слились теперь в единое, неразделимое целое.

Может быть, то была главная черта Ирбека Кантемирова: его удивительная, до конца жизни не замутненная ни тяжелыми временами, ни трудными обстоятельствами цельность.

МОЙ ДРУГ ГЕОРГИЙ

С надеждой на Божью помощь и покровительство святого Уастырджи, хранителя путников на земле — сперва о небе.



Два года назад больше сотни писателей, съехавшихся накануне в Москву со всех концов России, вылетели специальным рейсом в Якутск, на свой пленум. За день, за два перед этим от старого друга Георгия Черчесова я получил из Владикавказа бандероль с двумя только что вышедшими его книжками. Первое, что подумал, когда посмотрел предисловие к обеим: какой Жора молодец!.. Осуществил-таки, наконец, давние, которые так долго носил в себе, мечты: написал о двух легендарных земляках — разведчике Мамсурове и полководце Плиеве.

И та, и другая книжки обещали увлекательное, дорогое для меня чтение, но «мамсуровская» — «Человек с засекреченной биографией» — была и форматом гораздо больше, и куда поувесистей. В дорогу я взял «кар манное» издание: «Завещание полководца».

В том, что на белом свете ничего случайного не бывает, я убедился уже давно и в салоне самолета, оглядывая нашу литературную команду, испытывал особое чувство… Конечно, она поредела, и сильно, чего там, сильно! И тут взяла своё нынешняя бедность: вместо десятка-полутора известных всей России поэтов и прозаиков Северного Кавказа — всего трое. Два адыгейца и балкарец. Из Осетии — никого… Но ведь недаром же лежала в сумке у меня жорина книжечка! Осетия — с нами!

Пожалуй, тут пора объяснить, откуда во мне это ревностное отношение к родине моего друга, откуда сердечное почитание аланских святынь.

Позволю себе процитировать начало моего романа «Проникающее ранение», опубликованного в Москве в 1983 году:

«Есть у вас старый друг — министр?.. У меня есть.

Мы с ним учились в одной школе с первого по десятый, правда, в разных классах. Я был „ашник“, он — „бэшник“. В восьмом меня избрали комсоргом школы, а его — председателем учкома, и тут мы, что называ ется, сошлись. Мало того что вместе часами заседали, рядом держались на вечерах, мы еще и перемены прихватывали: бежали, бывало, через огород к моей бабушке разжиться чем-либо вкусненьким.

Бабушке было уже далеко за восемьдесят, в нашей станице она еще застала те времена, когда девки, боясь похищения, ходили по воду в сопровождении казаков, и теперь, завершая жизненный круг и потихонь ку возвращаясь в свое стародавнее, она подозрительно поглядывала на будущего министра, почти каждый раз отзывала меня в сторонку и опасливым шепотом спрашивала: „Этот азият-то твой, он хоть — мирный?..“

Мне казалось, что дружок мой все слышит, я делал страшные глаза и только с укором произносил: „Бабушка?!“ „Ладно, — ворчала она, — ладно!.. Уже и спросить низзя!“ — и совала нам в руки горячие пирожки с фасолью — таких сладких я никогда потом уже и не ел…

Алан был осетин, отец его работал в госбанке, а мой, вечный районный путешественник, занимал тогда очередную номенклатурную должность: уполминзаг. Уполномоченный Министерства заготовок.

Когда умер Сталин и на линейке вся школа навзрыд отплакала, мы с Аланом сбежали с уроков и отправились в военкомат. Мы считали, что наша страна теперь в опасности, и потребовали у военкома досрочно го призыва в армию. Военком сказал, что дело это слишком серьезное и ему надо кое с кем проконсультироваться. Вечером отцы дали нам с Аланом хорошенькую взбучку и в конце концов вырвали у нас вынужденное обещание не валять дурака, а серьезно готовиться к выпускным экзаменам — оба мы „тянули на золото“.

Враги так и не воспользовались моментом, так на Советский Союз и не напали, и мы с Аланом постепенно перестали ездить в соседнюю станицу, чтобы тайком послать оттуда письмо уже в Министерство обороны. Жизнь наша входила в обычную колею, и, чем меньше времени оставалось до лета, тем жарче разгорались у нас споры, куда пойти после школы.

Учительница литературы Юлия Филипповна, удивительная женщина из профессорской семьи дореволюционных интеллигентов, вселенскими ветрами зане сенная в глухое наше Предгорье, не мыслила для нас иной судьбы, нежели на поприще словесности. Каждую пятницу мы собирались у нее дома, и она открывала свои девичьи альбомы со стихами Бальмонта и Апухти на, а после все терпеливо слушали мою повесть о советском капитане дальнего плавания Иванове и негритёнке Гарри, несчастном моем тезке, встреченном нашими матросами около мусорной свалки в одном из самых бедных кварталов Нью-Йорка… Алан был поближе к родимой земле — он храбро читал пьесы из жизни Нартов, легендарных осетинских богатырей… Конечно же мы были „словесники“, чего там — вспомнить все наши горячие увлеченья, заумные споры, бессмысленные остроты, которые казались тогда верхом изящества.

„Что такое авантюрист, слушай?! — по-кавказски жарко кричал в парке Алан. — Это: а вон — турист!“ И показывал пальцем на розоватую под последними лучами солнца далекую макушку Эльбруса. „Какой лучший из миров?“ — громко спрашивал кто-либо другой из нашей компании. Хором ему отвечали: „Книжный!..“

Но это все, как говорится, наносное, это так, для разрядки… А жизнь свою каждый из нас посвятит чему-то, ясное дело, самому важному.