Страница 6 из 94
— Ну, что ты? — начал я возражать, хотя история эта меня, конечно, растрогала. — Как он мог быть полковником? Посчитай! Сколько лет надо, чтобы даже при самом счастливом стечении обстоятельств до чина до этого дослужиться. И сколько потом годков пролетело…
Жоре явно не хотелось расставаться с легендой:
— Могли, конечно, в звании ошибиться. Но то, что старая русская форма и золотые погоны — это все в один голос.
— И подолгу стоял, говоришь?
— Прихожане говорят: очень долго!
О чем, любопытно, размышлял тогда отец Николай? Что вспоминал?.. На что надеялся? Чего — кроме близкой своей кончины, разумеется, — ожидал?
Прошел день прославления преподобного Серафима Саровского с крестным ходом из храма Рождества Богородицы в монастыре до «Саввина скита» на «пещерке»: узкая дорога тянулась все вниз и вниз, все в сплошной тени, в едва пробиваемой солнцем зелени, а когда выходили из нее на просвет, обочь на холмах видны были и пышные кроны вековых сосен, и корявые стволы давно засохших древесных великанов… Перед самым скитом начались хозяйственные постройки, и неподалеку от одной из них увидел привязанную на полянке рыжую, с белыми пятнами корову, которую Георгий довольно долгонько передерживал на своей «ферме»: на днях ее, наконец, монахи забрали — привыкает…
Прошел потом праздник «преславного Пророка Илии», как написано полустертою вязью на нашей старой «Новокузнецкой» иконе: Борис Ракицкий, царство ему Небесное, время, когда она была писана, определял шестнадцатым веком. В сибирских наших краях пророк Илья особо почитаем: он — давний покровитель Кузнецка, есть свидетельства его помощи оборонявшим еще первую городскую крепость — это самое начало века семнадцатого.
На литургии были в монастыре, в том же Рожденственском храме, где теперь очень хороший мужской хор, долго потом, дожидаясь сына, сидели на удобной скамейке во дворике, приобретшем вид прямо-таки благолепный.
«Вот тут как раз на масленицу чучело жгли, — вспоминала Лариса те совсем недавние времена, когда в монастыре был музей, нет-нет, да устраивавший „народные гулянья“. — А вот на том углу Жора коня своего привязывал…»
Сколько усилий предпринимали тогда звенигородские казаки (да и не только они, и сам я, и другие москвичи кружили тут постоянно), чтобы монастырь отдали Церкви!
И вот теперь жизнь тут, и действительно, бьет ключом, все строится-перестраивается, рабочие, сознавая это, ходят важные, тоже с косичками на затылке, в остальном же вид у них самый бандитский — несмотря на вальяжность. Зато молодые послушники в своих длинных черных одеждах носятся как угорелые, тот на ходу набирает на «мобильнике» номер, у другого телефон звонит в кармане под рясою, третий что-то кричит в микрофон под коротким отростком антенны своего «уоки-токи»…
А каково было, и действительно, отцу Николаю, бывшему — пусть и в самых малых чинах — царскому офицеру, свято хранившему не только свою армейскую форму?..
О, наша родина со своими загадками!
Был ли он еще по рождении наречен Николаем или взял потом себе это имя, принимая священнический сан?
Без сомнения он лучше нас знал историю монастыря в Смутное время и всегда помнил, что святой Савва Сторожевский — давний защитник и покровитель «государей законных». И твердо — тоже в отличие от нас — считал, что нынешняя смута началась у нас не в восемьдесят шестом, предположим, а почти веком раньше.
Представьте, и правда, этого глубокого старца надевающим полевую форму своей офицерской юности и поднимающимся по тропинке не на самую ближнюю горку: оглядеть заповедные, сокровенные для России места сперва в минуты предутреннего мрака, а потом — в часы всепобеждающего светоносного торжества…
Конечно же, он был великим воином.
Несколько лет назад, когда мы с Толей Галиевым прямо-таки загорелись желанием снять фильм о конструкторе Калашникове, уже готовый сценарий решили назвать: «Последний солдат империи».
Разумеется, красной.
И вот теперь который день думаю о потрясающей разнице между тем и другим…
Чеченский муравей
В сборнике «Сказки и легенды ингушей и чеченцев» увидал в оглавлении: «Муравей.» Подумал было, что это вариант черкесской истории мудрого мураша и надутого джигита, ан нет. Сказка крошечная, вот она целиком:
«Давным-давно один человек сказал муравью:
— Ва, муравей, какая у тебя большая голова, хоть сам ты и маленький!
— Голова бывает большая, если много ума.
— А почему у тебя такая тонкая талия?
— Талия бывает тонкой у благородного человека!
— А отчего твой зад такой толстый?
— Благородный человек не станет говорить о том, что ниже пояса, — ответил муравей.»
Ну, не слишком ли?!
Трудился бы такой парламентским обозревателем, и никогда бы мы не увидали любимых кадров нынешних телеоператоров: как с чрезвычайно серьезною миной на лице какой-нибудь депутат скользит по ширинке пальцами — все ли в порядке?
А если бы он был актером, кинорежиссером либо писателем, вообще — деятелем искусства?
Страшно подумать, сколько могли бы мы навсегда потерять, сколько художественных и философских высот так и остались бы не взятыми… более, более того: нет ли здесь попытки покушения на общечеловеческие, с которыми нынче носимся, как дурень с писаной торбой, ценности?
Ну, муравей, ну, «чечик»!
Шахтерский газырь
Сперва подумалось: только газырей ему, шахтерику, и правда что, не хватало!
Все остальное у него уже есть: и лампочка на каске — аккумулятор на поясе, и, «газоспасатель», и термосок с чайком, и — «тормозок», пусть у кого-то — самый бедненький… Куда ему еще и газыри — на телогрейку?
Как зайцу — стоп-сигнал, как волку жилетка — по кустам трепать… и тем не менее.
Припомнился вдруг недавно рассказ Сергея Леонтьева о том, как буквально в начале этого самого «рабочего движения»… якобы рабочего, да… на участке у них выбирали представителя, который должен был в Москву ехать. Ну, все — в один голос: «Придется тебе, Павлович!»
Павлович — один из самых пожилых, старый правдоискатель, прямой, как отвес, откровенный и неподкупный, да вот беда: ни слова без мата.
Вот он на одном мате и говорит теперь: да что вы, мол, мужики? Что о нас в Москве-то подумают? Там у них одни матерщинники и только «на козлах» и умеют… нет, мужики! Таким макаром все наше дело можем испортить. Кого-то другого надо!
— Кого, кого?!
Впали все в глубокую, значит, задумчивость, а один и говорит: а, может, меня бы послали, а, братцы?
Жалостно так просит.
Все: ха-ха-ха!
— Ну, куда-то тебя, куда — разве на хрен?
Из тех, о ком обычно: трепач, брехло, трекало, тростило…
Но говорун — и правда, заслушаешься.
Тут все: а, может, их вдвоем? Тростило с Палычем… Палыч будет мысли свои заветные, значит, потихоньку, чтобы другие не слыхали мата, высказывать, а Тростило станет культурно их излагать. Как переводчик.
Председатель теркома — территориального профсоюзного комитета — остановил это дело: ничего не получится, мужики, — кто-то один должен ехать.
Этот, Тростило-то, опять: — А вы мне тут наказ дайте. Да не один Павлович, а все. А как вернусь — отчитаюсь. Если что не так, больше не пошлете… да что там, мужики! С живого с меня, как говорится, не слезете: если я там, в Москве что-нибудь, да не так!
И тут он — и что жить по-старому надоело, и о рабочем братстве, о солидарности да о своей ответственности перед ними, пред всеми — так это все горячо, так убедительно да так складно!
Может, в ударе был, а, может, в самом деле почувствовал, что вот он — его звездный час…
Короче, решили-таки послать его.
В Москву, да — в Москву!
А вернулся — как давай заливать: все рты пораскрывали.
Не успели дослушать, как его — уже на городской митинг, там своих ребят оттеснили и оттуда его уже — чуть ли не на руках… герой!
В Верховный Совет избрали еще в Новокузнецке, а дальше пошло-поехало. Даже в октябре девяносто третьего не кем-либо был — переговорщиком. Спроси кого-нибудь, с кем он и о чем договаривался, никто тебе толком не ответит, но чем чаще об этом пытаются рассуждать, тем Тростило все дальше ото всех, все недоступнее.