Страница 64 из 117
Раздался второй выстрел. Христофоров, не видя и ничего не понимая, пошел вперед. Он заметил, что Ретизанов качнулся, что веселый доктор побежал к нему, схватил под мышки.
— Вот… здесь, — говорил Ретизанов, держа рукой около ключицы. Он был очень бледен.
— Эх, батенька, — сказал доктор подошедшему Никодимову.
— Я предлагал бросить, — сухим, срывающимся голосом ответил тот. Фуражка его слетела. Ветер трепал завитки прямого пробора. На темных волосах белело несколько снежинок.
Ретизанов очень ослаб. На скамейке, под пихтой, ему сделали первую перевязку. Юноша побежал за лошадьми.
Через четверть часа, на тех же самых голубках, что везли их сюда, Христофоров с доктором мчались к Триумфальным воротам, поддерживая Ретизанова. Было совсем светло. Артиллерийские офицеры ехали в бригаду. Пришел поезд — с вокзала тянулись извозчики с седоками и кладью. Тверская и Москва имели будничный обычный вид. И Христофорову казалось, что лишь они, скакавшие к Страстной площади, везя подстреленного человека, представляют обрывок этой печальной, шумной и сумбурной ночи.
Проезжая мимо Страстного, он снял шапку и перекрестился.
Дни, что следовали за дуэлью, были тяжелы для Христофорова. Ретизанов, с простреленной ключицей, лежал у себя на квартире. Ему взяли сестру милосердия, но Христофоров бывал у него постоянно, и его угнетало, что в этой бессмыслице, так дорого обошедшейся Ретизанову, принимал участие и он, христианин и враг всякого убийства. "Это, должно быть, все-таки было наваждение", — думал он с тоскою. Только туманом и мог он объяснить, как не вмешался, как не уклонился, наконец, если не мог помешать.
Ретизанова многие навещали и жалели — в том числе Анна Дмитриевна. Чаще других заезжала Лабунская. Она была мила, внимательна, завезла даже раз цветы. Но Христофорову, глядя на нее, все больше казалось, взволноваться до конца, страдать, терзаться- не ее область. Чистая, легкая и изящная, проходила она в жизни облаком, созданным для весны, для неба.
— Недавно, — сказала она раз Христофорову, уходя, — я познакомилась с одним англичанином. Ужасно трудно понимать по-английски! С одной стороны он страшно великолепен — автомобили, шикарные апартаменты… С другой очень прост и скромен. Вот он и предлагает мне на весну ехать в Париж, а в июне, чтобы я а Лондоне выступала. А потом, говорит, будем по Европе кочевать… ну, с танцами, с выступлениями. Мне и Москву жаль бросать, я московская, тут родилась, у меня здесь приятели — и заманчиво. Все-таки, пожалуй, потанцевать в Европе? А? Как по-вашему?
Христофоров улыбнулся.
— Потанцевать, — ответил он тихо. — Потанцевать, людей посмотреть, себя показать.
Она засмеялась и пошла к двери.
— Вот вы какой, как будто бы и этакий… а одобряете легкомысленные штуки.
— Но не говорите пока об этом Александру Сергеевичу, — сказал Христофоров.
Она взглянула на его лицо, на глаза, ставшие серьезными, вздохнула, махнула муфтой.
— Не скажу.
Ее посещения вообще волновали Ретизанова. Он принимался говорить, спорить, доказывать. Поднималась температура. А это было для него очень многое.
Раз Христофоров, подойдя на звонок к телефону, услышал
389
голос Никодимова. Тот спрашивал о здоровье раненого. Христофоров ответил.
Узнав, кто с ним говорит, Никодимов несколько оживился.
— Если вы свободны, — сказал он, — то зайдите как- нибудь ко мне, днем. Если, конечно, — прибавил он холодней, — к тому нет особых препятствий. Я хочу вас видеть.
Христофорову показалось это несколько странным. Но он ответил, что зайдет. Ретизанову он сказал лишь, что противник осведомился о здоровье.
— Ха! — засмеялся Ретизанов. — Сначала убьют, а потом справляются, хорошо ли убили. Помолчав, он прибавил:
— Но Никодимов меня ранил, это естественно. А насчет Елизаветы Андреевны, — он опять раздражился, — это гадость, гадость!
Дня через два, в пятом часу, Христофоров спускался по лестнице, чтобы идти к Никодимову. Был конец февраля. Светило солнце, с крыш капало. В окне синел кусок неба. Бледное облачко пролетало в нем.
На одном марше лестницы, быстро сходя вниз, он чуть не столкнулся с Машурой. Она шла вверх, медленно, опустив голову. Увидев его, остановилась.
Они поздоровались.
— Вы к Александру Сергеевичу? — спросил Христофоров.
— Да.
Машура слегка побледнела, но лицо ее, как обычно худенькое, остроугольное, имело печать спокойствия. Лишь в огромных глазах слабо трепетало что-то.
— Это хорошо, — сказал Христофоров сдавленным голосом, — что вы идете к нему. Он будет очень рад. Машура поклонилась и тронулась дальше.
— Скажите, — спросила она, сделав несколько шагов, — правда, что он стрелялся из-за Лабунской?
Она слегка сдвинула брови. Что-то сдержанно-горькое показалось ему в этом лице.
— Правда…
Христофоров замялся и вдруг сказал:
— Вы не были ведь… там? На маскараде? Машура несколько удивилась.
— Почему вы думаете? Нет, не была.
Христофоров хотел еще что-то сказать. Но промолчал. Машура вздохнула, медленно стала подыматься. Он так же медленно спускался, всем существом ощущая, как растет между ними высота. Сойдя в вестибюль, почувствовал усталость. Швейцара не было. Он сел на его стул, у стены, и закрыл глаза. В голове шумело. Куда-то выше, все выше всходила сейчас Машура, как кульминирующая звезда, удаляясь в неведомые и холодные пространства. Хлопнула наверху дверь. — замолкли ее шаги. Вошел кто-то снизу, с парадного. Христофоров встал, вышел и двинулся к Пречистенскому бульвару.
Там шагал он по правому, высокому проезду, где важны тихие дома, греет солнце, золотеет купол маленькой церкви, Ржевской Б. Матери.
Над Гагаринскими, Сивцевыми, Арбатами дымно сияло золотистое, уже весеннее небо Москвы с розоватыми тучками. Начинался один из романтических закатов Арбата. Христофоров вспомнил — еще гимназистом ходил он тут, и такие же были эти закаты, так же томилось его сердце; как и теперь, был он полон призраков, обольстительных и кочующих, владевших им всю жизнь, лаская, мучая. Голубые глаза его раскрывались шире, с тем несколько безумным выражением, какое принимали иногда. И он шел, мало замечая прохожих, сам призрак собственных же, далеких дней, о которых нельзя было сказать, куда развеялись они, как и нельзя было удержать фантасмагорию его любвей, рассеявшихся в мире.
Так прошел он по Никитскому бульвару, по Тверскому, где Пушкин стоял, спокойный и задумчивый, глядя на мелькающую толпу. На колокольне Страстного, сиявшей розовым в закате, перезванивали. На площади торговали водами, папиросами. Мальчишки с цветами бежали за экипажами. Звенели трамы. Шли, ехали, сновали. На бульваре белел еще снег.
Машинально вошел Христофоров в ворота монастыря, под башней, пересек небольшой дворик со старыми деревьями и поднялся в церковь. Она была обширна и светла. Служба только что началась. Хор монахинь выходил с клиросов, они расположились на амвоне, развернули ноты. Одна, довольно полная, немолодая, была за регента. Очень высокий, нежный, но однообразный хор вторил возгласом ектений. Затем бледная монашка, в черном клобуке, читала у аналоя, при восковой свече. Весенний свет наполнял церковь. Свечи золотились. Женский голос, без конца и начала, читал святую книгу. Христофоров стоял рядом со старухой и двумя солдатами. Вечность и тишина были тут. Вечность и тишина.
Часы на колокольне указывали половину шестого, когда он вышел. Никодимов жил недалеко. Пройдя несколько переулков, Христофоров оказался перед гигантским домом. В вестибюле с колоннами, как в дорогом отеле, бродило несколько швейцаров. Джентльмен в широком пальто сидел на диване и нетерпеливо постукивал ногами. Зеленовато-розовый рефлекс весны ложился чрез зеркальные двери.
Христофоров бессмысленно, отсутствуя, сидел в лифте, напоминавшем каюту. С ним подымались иностранного вида обитатели и разбредались по бесчисленным коридорам дома — океанского корабля.